Те: Страницы одного журнала. In memoriam Nyugat. 1908–1919 / Стихи. Публицистика. Составила и перевела с венгерского Майя Цесарская. – М.: Водолей Publishers, 2009. – 264 с.

ISBN: 978-5-9796-0136-6

Книга составлена на материале литературного журнала, основанного в Будапеште в 1908 году и продержавшегося в катаклизмах века чуть больше тридцати трёх лет. Сборник охватывает последние годы Австро-Венгерской монархии: шесть с половиной лет «Прекрасной эпохи» и пять с половиной – Первой мировой, явленные в естественной журнальной хронологии, в многообразии и многолюдье модернистской мастерской. Перед читателем – живые страницы журнала, выходившего сто лет тому назад, современника русских «Аполлона» и «Весов». Неотцеженное время, вдумывающееся в себя не останавливаясь, на ходу.

 

ЖУРНАЛ

Любая национальная литература, не колеблясь, назовёт свои великие времена, свои “золотые века”, когда в стечении множества факторов рождалось выдающееся. У русской литературы таковы пушкинский золотой век и рубеж прошлого столетия, время взлёта тончайшей символистской поэзии и религиозно-философской мысли, названное позднее Серебряным веком. В венгерской литературе эти определения не прижились, и о “золотых веках” судят весьма субъективно. До начала ХХ столетия венгерская история литературы нарекала свои выдающиеся периоды  по имени того или иного выдающегося мастера. Пока однажды не наступил период, и притом долгий, значительный и бурный период, имя которому дал один журнал. Этот основанный в 1908 году журнал назывался “Нюгат” – “Запад”. Не прошло и двух лет, как и самих публиковавшихся в нём стали называть производным от его названия  (nyugatos: “нюгатош” – что-то вроде нюгатца). Со временем понятие прорастает за рамки литературы, становится всё более значимым как имя и как слово. Притом что никаких антиподов вроде русских славянофилов у этих “западников”не было: слово означало лишь принадлежность к кругу журнала под названием Нюгат. Хотя само название, несомненно, выражало и стремление его создателей влиться в западную – сегодня бы сказали “в европейскую” литературу, ведь и русская пользовалась в их кругу живым интересом; речь шла не об уподобленьи, разумеется, а об открытости культуре, её веяниям, творениям, о неприятии подражательной двумерной отечественной поэзии конца XIX столетия в придачу с расхожим суждением, согласно которому всё, что не из национальной культуры произрастает, то заведомо дурно и неприемлемо.

Журнал-легенда, Нюгат издавался с 1908 по 1941 год. А легенд, притом в самом буквальном смысле слова, вокруг него всегда роилось великое множество, с первых же дней: о выборе названия, об отношениях его героев, о самой роли его в истории  отечественной литературы. Легенды эти живы и поныне, и даже среди не слишком читающей публики в ходу. Во времена грандиозных перемен конца восьмидесятых, когда в пылу обновленья один за другим возникали литературные журналы, чуть ли не каждый из них хоть сколь-либо стремился походить на Нюгат. Ничего удивительного: для всех нас Нюгат был понятием, каковое понятие, собственно, и означало: журнал. 

С самого начала принадлежность к Нюгату ассоциировалась с неким вкусом, вкусом явственно ощутимым, но не определимым никакой программой, чьим именем позволительно было бы ущемлять авторов в их свободе. Такой четко формулируемой литературной программы у начинавшего выходить журнала просто не было. Ошват, легендарный его редактор, которому венгерская литература и обязана существованием Нюгата, без устали занимался поиском талантов; еще до Нюгата, в предыдущем журнале он писал, что нигде не гибнет столько талантов, как в Венгрии, что талант нужно поддерживать. Он открывает и привлекает самые яркие, и многим, очень многим даёт возможность раскрыться, публикуясь.

Будапешт, каким мы знаем его сейчас, сложился на рубеже веков; до последнего десятилетия XIX века говоривший в основном по-немецки и живший неспешной провинциальной жизнью, он стал перерождаться в большой и притом в венгерский город; промышленность, торговля стремительно развивались – и в надежде на заработки провинция устремилась в столицу. Как это происходит в жизни всякого города, небывалому подъему сопутствовал и взлёт культуры. И множество провинциалов трогалось с места именно за ней. Подавляющее большинство писателей первого поколения Нюгата были родом из провинции, и жизнь в столице начиналась для них со студенчества или с журналистской работы. И даже если обстоятельства затем вынуждали их покинуть Будапешт, непременно возвратиться становилось для них главной задачей. Все до одного они переродились в горожан большого города, и  дело тут не просто в образе жизни: свидетельство тому их взгляды и вещи, независимо от того, откуда они черпали материал для них. Как и во всех больших европейских городах, будапештская пресса в те годы тоже переживала небывалый подъем. В десятые годы почти все писатели были еще и журналистами, и их заботил поиск подходящего форума; газеты, журналы, авторы и редакторы искали и находили друг друга. После нескольких неудавшихся попыток Ошват с друзьями начали издавать Нюгат: в главные редакторы был приглашен авторитетный публицист и поэт Игнотус, соредактором стал и Микша Феньо, блестящий критик, полемист и человек весьма сведущий в вещах практических. Ни без трёх своих редакторов, ни без Эндре Ади Нюгат никогда не стал бы тем, чем он стал. Ади – замеченный Ошватом еще в начале девятисотых – был к тому времени уже самой заметной фигурой поэтического олимпа. Восторженно ли, гневно – но на звук голоса, так неповторимо переплавлявшего в себе французский символизм, отечественную лирическую традицию, фольклорные и библейские мотивы, дерзко, не без романтического пафоса бичующий род-племя, вскидывал голову всякий. Даже после смерти Ади журнал до конца сохранял в себе что-то от его духа.

К истории журнала прямо относится и то обстоятельство, что именно в первое десятилетие века, по сути, в одночасье, на публику вышло такое множество ярких дарований. В этом смысле мы вне всякого сомнения вправе говорить о золотом веке: благодаря им за считанные годы на глазах у современников произошло обновление литературного языка, образа мысли, не говоря уже о резком скачке качества “средней вещи”. Нюгат служил форумом и лучшим из лучших, и второму ряду.

Понятно, что Нюгат и его авторы вызывали упорное неприятие и нападки со стороны консервативной литературы, исповедовавшей верность традиции с сопутствующей отгороженностью от мира. Литературу современную – а Нюгат довольно скоро стал её синонимом – они считали декадентской, непонятной и чуждой национальному духу. С первых же дней журнал не просто отвергал все эти обвинения, но и комментировал формирование нового литературного языка и его предмета. Он обращал внимание читающей публики на резкие перемены в образе жизни, растущую роль города,  влияния науки и техники, процессы ассимиляции – и закономерность появления новой литературы как ответа на не существовавшие ранее или существовавшие иначе вопросы. Терпеливо разъясняя, что тут и речи нет об отказе от национальной традиции, напротив: оплодотворённая ею, новая литература являет свидетельство  её обновлённого накопления и продления. 

Нюгат выходил раз в две недели и лишь в последние годы, начиная с 1935, стал ежемесячником. Тираж его был сравнительно невелик и колебался от нескольких сот до двух тысяч экземпляров; тираж самого популярного литературного еженедельника в те же годы был в десять раз больше. При этом с десятых годов практически всякий уважающий себя автор стремился печататься в Нюгате, непременно в Нюгате, где бы он ни печатался помимо него: печататься в Нюгате означало ранг. Лишнее доказательство того, что уровень и влияние определяются не числом проданных экземпляров.

Что до аrs poetica журнала, то главный редактор Игнотус не раз повторял, что судить позволительно лишь по таланту. Всё остальное – направление, школа, слава или безвестность автора не имеют значения – только талант. Хотя некое трудноуловимое общее в том, что принято считать литературой Нюгата, все же было и ощущалось уже довольно скоро. Расширившийся охват, доминанта города, его вторжение в стих. Характерной языковой особенностью была образность мышления, иной подход к метафоре. В поэзии Нюгата это не описательный или декоративный, а центральный элемент; стих – не реалистически – делается не из вещей, а из образов вещей. И еще одна не менее характерная черта – осознанная нераздельность этики и эстетики.

В приятии разных подходов к литературе и течений журнал был открыт, но не беспредельно. Авангард он не принял: наблюдал, публиковал статьи о нём, но на публикацию вещей, по-настоящему авангардных, не шёл. И при всём при этом всегда оставался многоголосным оркестром.

Что очень ощутимо и в “Тех” – этой удивительной книге, которая, неизменно отбирая лучшее, ухитряется сохранить пестроту и воистину журнальную свежесть своего давнишнего оригинала. Более того, этой своей живостью и пестротой она была бы интересна и венгерскому читателю: за давностью лет его представления о журнале успели сильно упроститься. Любой здешний гимназист назовёт вам нескольких “нюгатцев” (именно так и назовет): Эндре Ади, Михая Бабича, Деже Костолани, Дюлу Юхаса, Арпада Тота,  Жигмонда Морица, Фридеша Каринти. Читающая публика знает и читает их независимо от журнала – особенно Костолани, Каринти, Бабича и Ади, знает, какое влияние они оказали на последующие поколения пишущих по-венгерски.  “Те” –  скорее книга о самом Нюгате, о мастерской, где собирались они и еще многие, кем мы, быть может, пренебрегли, потому что порой трудно бывает разглядеть  человека и вещь сквозь закопченные временем очки потомков.

Несколько раз журнал едва не закрылся. Удивительней всего, как и почему вопреки жесточайшим внутренним спорам (один такой затяжной спор между Эрне Ошватом и меценатом и писателем Лайошем Хатвани в 1912 решила дуэль), вечному безденежью, волнам смертей и катаклизмам века он продержался столько лет. И всегда был равно нужен писателям: и т.н. первому поколению в двенадцатом году, и ополчившемуся против него второму, а затем третьему, в двадцатые и в тридцатые годы. В конце двадцатых Бабич с друзьями уже подумывал было об основании нового журнала, но из-за смерти Ошвата в 1929 он и выдающийся прозаик Жигмонд Мориц вынуждены были, в очередной раз спасая его, возглавить Нюгат. Затем, после неудачного опыта популяризации, отходит и Мориц – и до самой своей кончины в 1941 году Бабич остается, по сути, единственным редактором. Между тем подрастает и любящее его как отца и как против отца бунтующее против него третье поколение Нюгата; и вот уже в Европе разразилась война, и отечественная политика выказывает всё более зловещие признаки. И, сторонясь всего, что есть повседневная политика, Нюгат недвусмысленно стоит на позициях культуры, мира, человечности. Журнал прекратил своё существование по административной причине: разрешение на издание было выдано на имя Бабича.

Один из самых младших “нюгатцев” – и значительнейших писателей позднее – Геза Отлик, пытаясь объяснить необъяснимую живучесть журнала в превратностях войн, революций, кризисов, догадается: “Нюгат не что иное, как заговор архангелов у мира за спиной. Эти великаны держались вместе неколебимо, в огне и воде, возвышаясь не только надо всем и вся, но и над невообразимой цивильному мерой взаимных противоречий”.

Эржебет Шиллер*

*    Филолог, занимается венгерской и русской литературой; PhD защитила по теме особенностей трактовки Нюгатом отечественной литературы; преподает в университетах города Сомбатхэй и Будапештском.


Те:

 

Предельно явив свой край и век – беспредельно являет всё что не-край и не-век: навек.

Марина Цветаева, “Поэт и время”



Не “антология”, а “альманах”. Журнал журнала: в котором авторы, непрестанно чередуясь как и в самом оригинале, появляются то чаще, то реже, а то и однажды, присоединяются, уходят. (Так, на мой взгляд, их взаимное влияние, рост, перемены, сама мастерская в развитии куда ощутимей, чем в антологиях, где люди обыкновенно порознь.) Помимо строгой хронологии действует и запрет на всё публиковавшееся вне Н. Поток стиха изредка прерывается вкраплениями журнальной публицистики. Стихи преобладают (книжка вообще вначале была задумана как сборник стихов), но статьи её точки опоры, сваи преходящего в перетекающей  з а  время материи стиха. Контраст жанров-полюсов должен работать и против монотонности чтения, всячески нарушать её, хотя – вольно читателю, не следуя ничьей последовательности, читать как ему заблагорассудится, как мы, собственно, чаще всего и читаем журналы.

Стихи я выбирала за стихи: за разность душ и состояний, а не за имена, статьи (в итоге всегдашнего предпочтенья ёмкому в большинстве своём они оказались статьями тех же поэтов) – за моменты остранённого узнаванья, пожалуй. За разницу во времени*, которую ловишь врасплох в точках схожести. Особенно волновали меня два мотива: плеяды, мастерской, не следующей ни одному из тогдашних направлений, но в плодотворном конфликте Нюха и Вкуса** – вкуса еще и как совести – открывающей, наблюдающей, пропагандирующей и пестующей самоё себя. И – едва ли не сильней – мотив рока: то, как, мир, чуть помедлив, изумлённо становится войной. Не случайно в четырнадцатый год попало столько незарифмованного.

Почему книга заканчивается девятнадцатым, а не сорок первым годом? Отправляясь на поиски, я не задавалась пределом, понадеявшись, что журнал сам подскажет, где остановиться. Действие нашей истории оборвалось на смерти Ади. Так сложились эти мир с войной. Здесь я впервые нарушила вменённое себе правило неукоснительной хронологии. Книга кончается стихотворением Ади 1908.

*
Свёрстано – и вот осталась лишняя пустая страничка, и искушает меня, не слишком озабочиваясь связностью, произнести всё же вслух что-то важное своё: недосказанное. Может быть, очень субъективное. Бывает ведь так: плыл в Индию, а утыкаешься в Америку. Или строишь, строишь корабль, а со стапелей велосипед скатывается…

Задним умом понимаю грустную шутку заведомо исключенных жанров – повести, рассказа, драмы: сюжет ведь был, это он обернулся античной трагедией. Где вслед за давно уже гибнущим хором вдруг один за другим пошли умирать герои.

Затем отыскиваю в “Записях и выписках” то место, где Гаспаров рассуждает об обществе, ворочающемся с боку на бок… Ну да, конечно! Только ворочается-то оно не само по себе, а в брюхе неповоротливого, большей частью спящего зверюги-кита, имя которому Время. Когда тот заворочается вдруг… И что именно тут и тогда – про это подумалось еще в рассказе о Бабиче – и натыкается на собственные пределы и само прошибает их гордое l’art pour l’art… (Устоят ли тогда Единственные, чьею судьбою так озабочен Ади, – одни против крена времени!?)

И ещё: что это все эти субъективные поэтические наблюдения – столь же об одном журнале и об одном его десятилетии, сколь и о повадке кита, и тогда, очень даже может  быть, и не в журнале, не в стране, и не в десятилетии дело…?

И что вовсе не полюса стихи и статьи, а всё то же, одно, горячо любимое невыдуманное.

И последнее неотвязное: просто назвать – должна, наверное! –  по имени ещё одного человека: того, кого бессонно вымаливала и вымолила у войны Маргит Кафка. Может, потому назвать, что не-поэт? Это ученый-биолог Эрвин Бауэр***, политэмигрант, младший родной брат Белы Балажа, арестованный и расстрелянный у нас в 1937. Мир тесен и хрупок.

Теперь, пожалуй, всё.

Майя Цесарская

*    Копирайт: Владимир Тольц.
**    “Нюх и Вкус” – памфлет Лайоша Хатвани (1908.10), легший в основу его “Литературной Политики” (1911. 15).
***    Пытаясь хоть что-то узнать о нём в Сети, венгерской и русской, обнаружила одно-единственное потрясающее свидетельство о Бауэре: статью, где профессор Симон Шноль излагает его теорию  устойчивого неравновесия “живого вещества” (удивительно созвучную бергсоновскому жизнь как порыв в пересказе Бабича в Нюгате!) – и рассказывает о его судьбе.

Купить в интернет-магазинах: