Берязев В.А.

Чаша и пояс: Стихотворения. – М.: Водолей, 2013. – 160 с.

ISBN 978–5–91763–168–4

Поэт, эссеист, переводчик, публицист Владимир Берязев родился в г. Прокопьевске (Кузбасс) в 1959 г. Автор восьми поэтических сборников и романа в стихах «Могота». Публиковался во многих российских и зарубежных журналах: «Новый мир», «Наш современник», «Москва», «Урал», «Зарубежные записки», «Крещатик» (Германия); «Новое русское слово» (США) и др. С 1990 по 1997 гг. был директором издательства «Мангазея». В настоящее время – главный редактор журнала «Сибирские огни».
В книгу вошли стихотворения, по большей части созданные в годы крушения советской империи. Лирический опыт поэта запечатлел трагическую эпоху слома и распада и, на фоне этих событий, некое запредельное стихийно-родовое напряжение сил обитателей русского континента. С годами эти стихи напитались новыми смыслами, ничуть не утратив ни лирического напряжения, ни актуальности.
«Чаша и пояс» – десятая книга поэта.





«И ЗОЛОТЫЕ ФОТОСНИМКИ...»

 

Строки из моей алтайской поэмы «Люди льда» как нельзя лучше подходят к этому неотступному желанию последних месяцев – обернуться к началу 90-х, отступить на двадцать лет назад, когда за очень короткое время написалась книга, почему-то сегодня вдруг потребовавшая своего возвращения.

 

Я не успею оглянуться, душе захочется вернуться
И посетить, и облетать
Стоянки, юрты и заимки, и золотые фотоснимки
В себе самой перелистать.

 

Отчего, скажите на милость? Оттого ли, что там ты был внутри вселенской трагедии и ощущал себя одним из неотъемлемых персонажей её, а в сегодняшней обыденности лишь суетно втягиваешься в глобалистскую мясорубку обезличивания, беспамятства и деградации, наблюдая сие уже не во внешнем мире (то привычно!), а, увы, в себе самом. Ничтожество как главный тренд эпохи. Трендим, прости Господи!..

Вне связи с Богом рождение сапиенса или Адама есть рождение человека, лишённого памяти Рода. Адам в этом приближении – индивидуальность, самость, глухота и одиночество. Духовный крах такой особи неизбежен.
Однако же мой опыт начала 90-х запечатлел нечто иное: запредельное стихийно-родовое напряжение сил обитателей русского континента. Видимо, в России до сих пор сохранилось атавистическое и одновременно архаическое начало, когда приходящий в мир не воспринимает себя как нечто исключительное, самоценное, уникальное. Русский или евразийский человек нередко относится к своему телесному бытию спокойно, фатально, поэтому терпеливое несение своей судьбы – скорее не признак тупости и рабства, а корневое понимание себя как частицы великого потока. В этой системе координат не может быть ни страха, ни одиночества. Гибель империи Советов происходила на волне какого-то лихорадочного – «пропади оно всё пропадом!» – веселья, когда время убыстряется и завихряется, а границы жизни и смерти истончаются до иллюзорности.
Миновалось. И опять устояли. Уже спустя десятилетие Владимир Бибихин произнесёт: «Капитализм [в России] будет разыгран как по нотам... Точно так же как Россия проела социализм, она проест и капитализм».
Наши деды, похоже, испытывали нечто подобное в годы Великого Перелома, когда, чуя бездну и гонимые инстинктом спасения Рода, бежали от молоха коллективизации в возводимые авральными темпами индустриальные городки и посёлки. Когда под ногами земля горит и разверзается, ан и небеса раскрываются-распахиваются...

Всё-таки Блок был прав: впереди двенадцати красногвардейцев-пролетариев действительно шёл Христос.
...Когда вырождается аристократия, а патриархи не могут уже хранить чашу с Кровью Христовой неосквернённой, тогда, во избежание второго грехопадения, подымается ветер – ветер, ветер на всем Божьем свете. Это не умещается в сознании: голод, эпидемии, массовые убийства, ненависть, правовой и нравственный релятивизм миллионов лишь вчера православных и верноподданных, а во главе всего этого, словно некий «сокрытый движитель», высший промысел – Христос Вседержитель, Пантократор. Хотя, если вспомнить образы Сикстинской капеллы в Ватикане, то почему бы и нет.
Адамово проклятие, проявившееся в просвещённых и аристократических сословиях Российского государства на закате империи, как и в эдемские дни, вновь повлекло за собой страшное возмездие. Поэты не врут. И «Возмездие» и «Двенадцать» – истина.
Но не только Блок. Я знаю, насколько честен Гумилёв, когда он пишет о рабочем, который уже отлил для него пулю. Я верю Есенину, который с великой печалью оплакивает патриархальную деревню, но яростно желает перевоплощения родины – другой, стальной Руси, – хотя понимает, что плыть до нового берега придётся по реке, полной трупов, выгребая, вместо вёсел, обрубками рук.
Но, более того, я верю и Маяковскому. Маяковский как никто другой выразил порыв 150 миллионов – прочь от прошлого. Мой друг, близко знавший Вознесенского, как-то обронил: «Гениальный, в общем-то, поэт был. Хотя, нет, если бы не Маяковский. Вот подлинный гений...»
А в девяностых до конца, до гибельного предела дошли, разбирая руны Досок Судьбы на неотступном пути Поэта, ещё двое верных – Борис Рыжий и Денис Новиков.
...Блаженны нищие духом, блаженны чистые сердцем, не отягощённые сомнением, свято верящие в идею справедливого воздаяния, в торжество Царствия Небесного; блаженны не боящиеся смерти, сгоревшие в огне Великой революции и в душегубке постсоветской Смуты.
Им была открыта память Рода.
С ними Христос вывел Россию из лабиринта телесных прелестей и самоуверенного знания. Не стало ни пыльных вериг культуры, ни сословно-кастовых пут.
Тургенев в «Записках охотника» описывал отношение к смерти у русских людей как нечто диковинное, недоступное пониманию, но, несомненно, достойное уважения.
У Бунина те же самые картины вызывают ужас, неприятие, отчасти даже брезгливость («Деревня»). Бунин, как парнасский житель, не удостоил даже сочувствия народ, впавший в безумный самоубийственный транс. А уж предположить, что этот транс открывает трансцендентальные горизонты, он и вовсе не мог. Безумие – Божье наказание. Но от безумия до откровения иногда всего полшага, а коли не омрачишь свою душу злом-ненавистью, то, глядишь, и помилован будешь, и блаженным прослывёшь.
И сегодня это слепое следование судьбе («Бог дал, Бог взял», «что сгорит, то не сгниёт», «от смерти не отбрешешься») присуще большинству дорогих моему сердцу соотечественников. Это не только старики и старухи по родным городам и весям, это все находящиеся в зонах жизненного риска – солдаты, шахтёры, бандиты, бизнесмены, экстремалы всех мастей и прочие сорвиголовы, словом, активная часть населения.
Живой поток. Он находит себе новое русло и новые берега.

 

Владимир Берязев


 

* * *

В заснеженных полях и до... и за Уралом
Томительно светло блуждается душе,
Как будто бы летишь за гаснущим хоралом
В замедленном немом обратном монтаже.

От станции Шарья до станции Бочаты,
От снеговой горы до снеговой норы…
Где ситный свет небес и вёрсты непочаты,
Где вечная печаль – наперсница хандры.

В белым-белых валах, в белёсом лабиринте,
В любезной тишине, в засыпанных лесах
Мы встретимся… как вы, хранители, велите,
Чтоб дрогнула слеза на ангельских весах.

И снова – небеса, метели, мгла, сугробы,
Забытый горизонт, заброшенный простор!
И двух прощённых душ нехоженые тропы,
И зябнущей любви бессонный приговор.


* * *

В пустыне в закатном покое
Я слышал – камни поют.
В безмернейшей из колоколен
И ныне, вспомню, стою.

И звёзды по куполу зреют.
И кремни, блестя как стекло,
Искрят меж собою, теряют,
Что за день с небес натекло.

И шорох разрядов, и гравий
Чуть вздрагивает на миг.
И кажется – вот заиграет
Мне благовест меркнущий мир.

Пространство могуче и голо.
Огулом рождается звук.
Ты в космосе пробуешь голос.
Ты музыкой рвёшься из рук.

Та песня безводных угодий,
Те шорохи звёзд и камней...
И страх, словно льдина, уходит
И тает во мне...


* * *

Я снаряжу сказаний караван
На берегу полуночном и диком.
Мечтавший о труде, равновеликом
Таланту, что Отец мне даровал,
Я снаряжаю сказов караван...

Горит Синай. Немотствует Ливан.
И облака плывут над Аркаимом.
А на Алтае в воздухе сладимом
Золотоносный цедится туман,
И Дар пути мне в упряжь кем-то дан...

Ты, кто пророку диктовал Коран,
Архангел или Столп громоподобный,
Не вопрошай во мгле земноутробной
Раба, кто избран музыкой и зван...
В один конец отправлен караван.

1995


* * *

А за озером горы прозрачные,
Прямо в небе те горы витают.
Складки скальные, снежники вечные,
Мхи и камни, и пропасти мрачные,
Облака, словно призраки встречные,
На тропе сокровенной к Китаю.

Я пройду по тропе той заброшенной
На пустынное плато Тибета
К старой хижине Вэя-отшельника,
Азиатской пургой запорошенный,
Добреду накануне сочельника,
Иль к исходу буддийского лета...

Обернется старик, опечалится,
Со спины, словно небо, покатой
Сбросит хвороста связку гремучую,
Не спрося – как же так получается,
Кто таков, что за бедами мучаюсь –
Долго взглянет на пламя заката...

Даст полыни метелку продрогшую,
Даст синицу... Еще даст китаец
Риса горсть, ломтик сыра пастушьего,
Повернет меня в сторону прошлую,
И по свитку пространства застуженного
Я прочту: «Возвращайся, скиталец».


* * *

Выходи же, тяншаньская ель,
К очагу в половине шестого
На щербатый хребет Кюнгей-Тоо
Тень монашья, тяншаньскя ель.

Крылья траура, вздохи потерь
Ты волочишь по мшистому камню,
Как мой предок – месть Шароканью.
Крылья траура, вздохи потерь...

Близость неба и дикая грусть.
Это время шумит, не хвоя.
Пройден путь и оплачен с лихвою.
Пики мрака и дикая грусть...

Изострилась заветная скорбь.
Звезды чутко скользят по вершинам.
Страшно здесь онемевшим машинам:
Горы, ели и горняя скорбь...


* * *

Куст пионов и розовый воздух.
Лебединое озеро. Смех.
Это музыка трогает возраст.
Это перышко кружит, как снег.

Я забыл о печалях полночных
И невинности нежной боюсь.
Лепестками усыпана почва.
Лебединая музыка. Грусть.

Холодает. К ночи холодает.
Тает облако. Падает мгла.
Нега-бабочка в ночь улетает:
Взмыла-ахнула, изнемогла...

Так и будем следить за полётом
И томиться холодным умом...
Спят бутоны...
Где музыка?.. Кто там?..
Кто там, Господи, в небе пустом?

1991

Купить в интернет-магазинах: