Берязев В.А.

Знамя Чингиса: Книга поэм. – М.: Водолей, 2013. – 224 с.

ISBN 978–5–91763–164–6

Поэт, эссеист, переводчик, публицист Владимир Берязев родился в г. Прокопьевске (Кузбасс) в 1959 г. Автор восьми поэтических сборников и романа в стихах «Могота». Публиковался во многих российских и зарубежных журналах: «Новый мир», «Наш современник», «Москва», «Урал», «Зарубежные записки», «Крещатик» (Германия); «Новое русское слово» (США) и др. С 1990 по 1997 гг. был директором издательства «Мангазея». В настоящее время – главный редактор журнала «Сибирские огни».
В книгу вошли 19 евразийских поэм, написанных В. Берязевым за тридцать лет, – произведений и исторических, и экзотических, и актуально-современных. Материалом для них послужили сюжеты многочисленных путешествий автора, мифов и легенд, а также реальных событий, произошедших на просторах Великой империи от Тихого океана до Балкан.




СОДЕРЖАНИЕ



Анатолий Добрович. Колчан кочевника

Исход
Булавка
Поле Пелагеи
Дервиш
Свистульки. Гуннская легенда
Знамя Чингиса. Сказание о Чингис-хагане
Мать Чингисхана
Реки в горсти
Бояновы ипостаси. Поэма перевоплощений
Псковский десант
Баллада о молодом генерале
Ганлин
Соглядатай
Люди льда
Белый старец
В поисках поводыря. Поэтическое выступление в библиотеке для незрячих
Тобук
Сухой колодец
Великая Суббота


 

КОЛЧАН КОЧЕВНИКА

 

Ошеломительная евразийская поэтика Владимира Берязева не может не вызвать мыслей о прецедентах в русской поэзии, и первые имена, приходящие в голову, – Александр Блок и Николай Гумилёв. В «Скифах» Блока – того же порядка этноцентрическая наступательная энергия; Гумилёв не скрывает жестокости как одной из основ своего мировоззрения. Но оба они – люди запада России и воплощают культуру русской аристократии на этапе её упадка, параллельного общеевропейскому декадансу. Оба петербуржцы и баре: «их благородия». Поэтому весь неподражаемый пыл их высказываний имеет оттенок художественной условности, а то и артистического кокетства. Они пребывают в постоянном диалоге со сложившейся в Европе гуманистической цивилизацией и, даже противореча ей, остаются плотью от плоти её. Не таков Владимир Берязев.

Стреляем по звуку!
Я клятвы своей не нарушу!
Туда, куда скажет
пустая свистулька моя.
А кто опоздает,
пусть Богу несёт свою душу –
Он жизни лишится.
И праведна кара сия...
И прыснули стрелы!
И духи над бубном запели!
Раздался состав воздухов.
И в мертвящей тени
Заржал жеребец.
И возжаждали плоти и цели
Трехпёрые жала,
налитые свистом слепни…

Подобного мы ещё не читали. Автору нет надобности оглядываться на возможных предшественников в русской поэзии. Всё, что предшествовало, усвоено им лишь как нотная грамота музыкантом. Сама «музыка» – из другого источника. Он являет собой евразийского человека, а не питерского, московского, орловского, киевского и т.п., – человека, способного отождествить себя с гуннами не в порядке литературной игры, а с нешуточным погружением в их менталитет. «Да, скифы мы!» – всё-таки декларация (вчитайтесь в Александра Александровича: ну какой из него скиф?). В Берязеве и впрямь чувствуется гунн.
Восхождение к современной культуре ставит его вровень с творцами из европейской России, но не меняет его органики. Это иная органика. Тут нет шлейфа, тянущегося за вековечным барством и холопством. Есть воля к жизни, присущая тем, кто вырос и живёт в не дающих изнежиться условиях Сибири – будь они преуспевшие господа или люди малосостоятельные, будь они русские или буряты. Тут нет явного или скрытого диалога с чужим миром: есть счастливое самоутверждение в той реальности, какая дана. Чужаки не вызывают враждебности, если они принимают те же точки отсчёта, что и местные; если нет – это их печаль, и приспосабливаться к их менталитету никто не подумает. Тут художническая «игра в жизнь» не проходит: способен жить – живи, неспособен – винить некого. «Ваше благородие» – значимая социальная метка, но более весомо звучит что-то другое – скажем так: «ваше тайгородие». Комплекс черт, позволяющих людям существовать и взаимодействовать в условиях тайги, сохраняя достоинство.
Этот комплекс отнюдь не означает провозглашаемого варварства: любые технологические новинки легко осваиваются и совершенствуются в сегодняшней Сибири; в филармонии будет звучать то же, что в Лондоне или в Милане; передвижные выставки из Нью-Йорка или из Мадрида посетят толпы; французских или японских авторов всё больше людей читают в оригинале. Но сохраняется свой культурологический «фильтр», и очевидно, что он пропустит, в основном, то, что совпадает со здешним специфическим (жизненно оправданным) пониманием бытия. Если искать этому аналогии, в голову придут разве что пионеры, осваивавшие земли США. Но аналогия обманчива. Сходство сведётся лишь к мощи самопредъявления перед лицом Небес и Природы.
Разумеется, у чужаков к автору обязательно возникнут вопросы. И наверняка он не станет отмахиваться от них: цивилизованность предполагает культуру собеседования. Но не только поэтому. Во Владимире Берязеве ощущается полемический запал; ему мало «быть собой», – надобно заявить о себе перед другими, сделать выводы из их согласия и несогласия. Как всякий художник, он волей или неволей «представительствует» (в данном случае – вполне осознанно). А если отмахнётся, тоже можно понять. В тайге это привычный жест – очень уж много в воздухе жалящих насекомых…


* * *

Лирический герой Берязева…
Но сразу: как не умещается то, о чём идёт речь, в понятие «лирический герой»! Лучше сказать «эпический герой», или даже «высказывающийся Дух». Итак, эпический герой не спрашивает чужаков: «Поймёте ли вы меня?». Он спрашивает: «Устоите ли вы передо мной?». Принимая сторону чужаков, отвечаю: «Похоже, не устоим». Что дальше? Посторонимся, попрячемся? Будем сражаться до последнего, понимая, что поражения и смерти не избежать? Или станем покорно служить превосходящей силе? А по сути – затаимся, готовя новый путь к свободе? Больше вариантов нет.
Высказывающийся через вас Дух, вероятно, повелит сражаться и погибнуть. Потому что нет ничего важнее предназначения побеждать, доставшегося от предков. И пассионарность, выхваченная взором Гумилёва-младшего, отодвинет в сторону всякое мудрствование. Вот только не кончается ли в этой точке философия?.. Закон биологии: потомство оставляют сильнейшие. Закон технологии: любое устройство исчезает с рынка, когда появляется более совершенное за ту же цену. В философии это не работает. Гегель не обесценивает Анаксагора, а Бергсон – Лао-Цзы. Выживание мысли обеспечивается её смелостью и глубиной, а истина в конечной инстанции приписывается, разве что, Божественному разуму.
Философ ведь предлагает обсуждение, а не выдвигает угрозу. Если нет в споре более весомого аргумента, чем удар в солнечное сплетение, то и сам спор – только изучение противника перед дракой. Между тем спор как таковой предполагает хотя бы отдалённую возможность согласия, причём такого, когда обе стороны окажутся минимально униженными и равно ответственными за поддержание последующего порядка. Для философии сила не является синонимом справедливости. Что есть справедливость – проблема этики. Возможно, нам не дано её разрешить. Но, пока сохраняется надежда на это, любая религия, за исключением свирепствующей разновидности ислама, отвергнет право силы. Отшатнётся, например, от максим наподобие: «Природа жестока, и это позволяет нам быть жестокими. В некотором смысле, это правда жизни. Но только в некотором. И только на время. Сообщество, построенное на жестокости, в конечном счёте, переходит к самопожиранию...
«Стоп, стоп», – осаживает себя пустившийся в спор чужак. Да разве что-либо подобное вычитывается у Владимира Берязева? Не в угрозе дело, а в вызове. Мужество есть вызов ответного мужества в потенциальном противнике. Расхлябанность (а тем более, трусость) лишается места в системе ценностей. В чьей бы то ни было системе ценностей. Философия поэта – как раз в последовательном и беспощадном отсечении всего, что снижает нравственный идеал человека. Без него любые блага жизни обесцениваются. Исполненная ярости и жизненной силы, его поэзия видится вымпелом, прикреплённым к копью кочевника-завоевателя. Можно восхищаться копьём, конём, всадником и говорящим через него Духом – да, но на Земле уже были Будда и Иисус… Разве привяжешь их весть вымпелом к копью?

Лишь тот победитель,
чья воля и вера едины,
Лишь тот победитель,
кто крепит дружины крыло,
Лишь тот победитель,
кто бьётся за Мать и за Сына,
Чтоб родины тело
тучней и обильней цвело.

Что ж, всякий дух требует выражения, чтобы участвовать во всемирном диалоге. Мысли Макиавелли или Ницше становятся кошмаром с того момента, когда из реплик в диалоге они превращаются в руководство к действию. Как и когда эпический герой поэмы «Свистульки» познакомится с Декалогом Моисея и с Нагорной проповедью Иисуса?.. Мы знаем: через сотни лет. Сняв с плеча колчан и окунувшись в дурманящий духовный климат Европы и Средиземноморья. Усомнившись в незыблемости границы между «таёжно-степной» и «океанической» цивилизацией. Но как совместит он тогда новое разумение мира с прирождённой пассионарностью? И сможет ли?
В отличие от него, поэт Владимир Берязев – может. Он-то, вообще говоря, человек, смолоду сформированный ещё не просевшей империей, деятельный, просвещённый и совершенно нетерпимый ко всему показному и поддельному. Надо сказать, и среда, которую он представляет, куда привлекательнее публичных «гламурных» дам и господ из обеих столиц (во всяком случае, для ревнителей русской культурной традиции). И делает он нечто фантастическое: в гунне, традиционно воспринимаемом как средоточие свирепости, открывает высокую духовность. А может, приписывает ему эту духовность – поди разберись, если ты не вник в историю и быт древнего племени так основательно и самозабвенно, как это сделал Берязев. Коль скоро копьё кочевника в его руках, то оно – заслуживающий почтения древний символ, а не орудие предполагаемого завоевания. В каком углу дома поместить этот символ (неужели в красном?) – поэт и пытается осмыслить. Удаётся ли ему такое – судить читателю. В меру способности преодолеть границы собственного миропонимания.
Но ледяной свистящий ветер с востока, заставляющий пригнуться всё на своем пути (но и всеочищающий!), поэт выразил с подлинным мастерством. А поэзия, как и сама жизнь, это, вообще говоря, стихия, к которой философия подступается почтительно – как к чему-то такому, что превыше нашей медлительной и вязнущей в противоречиях мысли.

 

Анатолий Добрович

 






БЕЛЫЙ СТАРЕЦ

Юрию Кублановскому

I

Как часто ты, придя на Соловки,
Искал следы Зосимы и Луки
И, осязая каменную кладку,
Что коренится в холоде морей,
Воображал, что сам Гиперборей
Ее слагал, как дань миропорядку.

Как часто я, блуждая средь камней,
Под литии божественных теней
Желал коснуться сонного величья
Героев азиатского шатра,
И мертвецы с высокого одра
Мне царственное слали безразличье.


II

И вот мы вместе едем от широт
Полуночных; обителью сирот,
Собак бродячих, бомжиков весёлых,
От мглы губернской, дрязг и толчеи,
Одолевая тернии ГАИ
И бражничая в подорожных сёлах.

Уже равны в симпатиях – Далай-
Лама и Мирликийский Николай,
Их рядом садит смуглый дальнобойщик
На хрусткий скотч в углу лобовика,
Пока, пока! Дорога далека…
Самса, манты, да лобио, да борщик,

Шашлык-башлык, потом базар-вокзал,
Поди, не всё, приятель, рассказал,
Останется до следуйщего раза.
До перевала – двести пятьдесят,
Как знамена там беркуты висят…
О трубный звук идущего КамАЗа!

Дорогу невозможно победить,
Но лишь – пропеть! Уже не нам судить,
Насколько долгим будет наше эхо.
Вон белый старец посохом грозит
Кому-то… и по воздуху скользит…
Звезда Монгуш глядит в полы прореху…


III

И скрытный люд по сумрачным скитам,
И казаки, пришедшие к братам,
С надёжей на Николу Чудотворца
В большом пути, с иконкой на груди,
Молилися: «Никола, огради
От козней – всею силой дивноборца!».

А северный монгол и тубалар
Или тунгус, везущий на базар
Вязанку соболей и белоснежных
Песцов, и переимчивый ойрат,
Все повторяли – розно и стократ:
«То старец наш, спаситель безнадежных,

Являвшийся в погибельных местах,
Его халат всегда в косых крестах,
Наш белый старец, самый добрый старец,
Кто с ним пришёл, однако, не враги!»…
И возводили храмы казаки,
И съеживался тьмы худой останец.

Свой частокол слагал полуустав
В живую цепь молитвенных застав
Под строгой башней буквицы заглавной.
Дорога открывалась на Восток,
И лотоса небесный лепесток
Был испещрён молитвой православной.


IV

Надменный нрав подале убери,
Уж коли взял меня в поводыри,
Смотри, мой друг, в заведомые дали,
На вечные долины и гольцы,
Отсюда унесли во все концы
Сынов Адама древние сандальи.

Краеуголен сон начал времён –
То Святогорья тайный пантеон,
Десятки тысяч каменных курганов!
К столпам златой Прародины взорли,
Сюда со всей Евразии везли
Царей, вождей, шаньюев и хаганов.

Молва гласит о дереве племён,
Под ним сундук неназванных имён,
Что запечатан до конца эона.
От дней Потопа – тризны каждый год,
О сих местах дотошный Геродот:
«Страна могил», – поведал удивлённо.

Вот в эти горы – на Большой Алтай
Является святитель Николай
С заботою о будущем и прошлом,
Пути готовит для Святой Руси,
Прямыми её делая стези
В ядо-кислотном мороке безбожном.

V

Нас настигал, привстав на стременах,
Закат, и в опустелых чайханах
Сошло на нет басовое роенье…
Хребты росли в коралловом огне,
И наши души в колокольной тишине
Опровергали мира нестроенье.

Долины золотистый достархан
Остерегал гранитный истукан
С полудремотным взором ясновидца.
Катунь притихла, обнажив порог,
И бирюзы осенней разворот
Бил по глазам, просил остановиться.

Смеркалось. День сгорел – и был таков.
Взгляни на нас, радетель пастухов,
Паломников, бродяг и пилигримов!
Мы расплеснём на дальнем рубеже,
Свирель и рифма в нашем багаже
Да – вера, что поднесь необорима.

Здесь можно необъятное объять,
Лишь эти горы смогут устоять
Под самохвальства гибельным раздраем…
Святитель нам вернуться разрешит,
Ведь мы не хуже тех, кто здесь лежит,
Мы тоже о покое помышляем.

Февраль–март 2004, Новосибирск

Купить в интернет-магазинах: