Спенсер Э.

Пастуший календарь, вмещающий двенадцать Эклог, сообразных двенадцати месяцам / Пер. с англ. С. Александровского; илл. У. Крэйна. – М.: Водолей, 2016. – 240 с.

ISBN 978–5–91763–290–2

«Пастуший календарь», первое крупное произведение, опубликованное Эдмундом Спенсером (1552 или 1553 – 1599), одним из крупнейших поэтов Елизаветинской эпохи, сыграл решающую роль в окончательном образовании литературного английского языка. Ныне, без малого четыре с половиной столетия спустя, он остается не просто литературным памятником, знакомство с которым обязательно для каждого просвещенного читателя, но и живым, увлекательным чтением.
Первая публикация «Календаря» содержала пространные, сплошь и рядом чисто иронические примечания, составленные Спенсером от имени вымышленного «Э. К» и воспроизводимые в предлагаемом русском переводе со всевозможной доступной полнотой.




ПАСТУШИЙ КАЛЕНДАРЬ,

ВМЕЩАЮЩИЙ ДВЕНАДЦАТЬ ЭКЛОГ,
СООБРАЗНЫХ ДВЕНАДЦАТИ МЕСЯЦАМ,


посвящается
БЛАГОРОДНЕЙШЕМУ, ДОСТОЙНЕЙШЕМУ
и ученостью и рыцарственностью
всячески блистающему
Филиппу Сиднею.


*   *   *
*   *   *
*   *   *


В ЛОНДОНЕ.
Оттиснуто Гуго Сингльтоном, обитающим
на Крид-Лэйн, близ Лидгейта,
под вывеской
Золотого Бочонка,
и там же долженствует продаваться.
1579.

 

НАПУТСТВИЕ СЕЙ КНИГЕ

Мое дитя, мой скромный том!
Безвестным порожден отцом,
Сочувствие ты сыщешь в том,
Кто благородством знаменит,
И славу рыцарства хранит,
И нас, поэтов, не бранит.
Когда посыплется хула,
Беги под сень его крыла
И прячься от мирского зла.
Скажи: меня писал овчар,
Чей слог убог и скуден дар –
Не муж ученый, не школяр.
И если спросят, чем твой род
Прославлен, молви: стыд берет! –
И закрывай немедля рот.
А коль тебя расхвалит свет,
Быть может, сочинит поэт
И новый том, тебе вослед.

Immeritô



Превосходнейшему и ученейшему
Златоусту и Пииту, мэтру Габриэлю Гарвею,
чьему благосклонному вниманию
закадычный друг и наперсник его Э. К. предлагает сей труд
и чьему попечению
препоручает нового Поэта.

«ПРИШЛЕЦ БЕЗВЕСТНЫЙ», речется у Чосера, славного старинного Поэта, коего за превосходное и предивное искусство стихослагательское ученик его Лидгейт – весьма достойный ученик столь славного наставника – зовет Полярною Звездою наречия Аглицкого, а наш Колин Клаут в Эклогах своих прозывает богом пастушьим Титиром и сравнивает с Титиром латинян, Вергилием. Сие словесное сочетание, о добрый мой друг, мэтр Гарвей, знатно послужило старому доброму поэту, будучи им влагаемо в краснобайские и неугомонные уста Пандаровы; оно же изрядно подходит и к нашему новоиспеченному Поэту, ибо сей и пришлецом (как у Чосера сказано) почитаться может, и, безвестный для большинства людского, удостоился внимания лишь немногих. Однако не сомневаюсь: едва лишь имя его содеется знаменитым и возгремят златокованые трубы славы о достоинствах и доблестях его, не токмо всяк облобызает его на пороге своем, но и всяк возлюбит его, и почти всяк обоймет; а кто почище да поблагородней, тот еще и восхитится им. Никак не меньшего, мнится мне, достойны его изощренность в изобретениях, его красочность в речениях, его сетования любовные, слуху любезные, и раздумья о наслаждениях, для чувствительности сладостные, и бесхитростная прямота его, и мудрость его нравственная, и достодолжное соблюдение им Благопристойности в описании лиц действующих и времен года, в предметах изображаемых и построениях словесных; коротко сказать, похвальная простота повествования и совершенство словесное; ведаю, что среди многого иного, кое во стихотворце сем удивления достойно, сие покажется всего прочего удивительнее, ибо словеса, толико обветшавшие, сопрягаются весьма сжато и хитроумно, а периоды речевые и мера оных зело восхищают округлостию своею и вельми поражают необычайностью. И, главным образом о сих словесах говоря здесь, признаю: оные суть немного шероховаты и никем из людей не употребляются, но все же пред нами глаголы Аглицкие и употребляемые доныне большинством Творцов и большинством знаменитых Пиитов. И, ежели сей Поэт учился у них в поте лица своего и начитан преизрядно, то не диво, если (как молвится у вышепомянутого Златоуста), бродя под знойным солнцем, поневоле почернел, – сиречь, ежели все время звенели в ушах его созвучия оных старых Пиитов, мог он, сочиняя свое собственное, поневоле вторить кое-каким их напевам. Но как бы ни вторил он – то ли наугад и наобум, то ли с должным разбором и целью, полагая оные словеса уместнейшими в устах неотесанных овчаров, то ли уповая, что неблагозвучие содеет рифмы его корявее и простонароднее, то ли поелику глаголы столь древние и обветшалые остаются в изрядном ходу среди сельчан, – как бы там ни было, а я мыслю, и мыслю, что мыслю здраво: они сообщают речи стихотворной превеликое изящество и, с позволения сказать, некую властность. И пускай Валла, порицавший Тита Ливия, а равно и другие, Саллюстия бранившие, особо хулили обоих за избыточную изощренность, вредящую знаниям о старине, щедро былым векам прибавляющую достоинства и чести, – да ведь мыслю, иные ученейшие мужи тем же самым грешны, а превыспренние глаголы древние суть великое украшение трудам и одного и второго, ибо первый тщился явить в Истории своей нетленный образ древности, второй же излагал всеусердно дела важности первостепенной. И, ежели память не подводит меня, в той же самой книге, где Туллий прилежно излагает нам достоинства всесовершенного краснослова, пишется, что часто способен древний глагол содеять слог наш степенным и даже достопочтенным по той же причине, по коей почтенны меж нами людские седины – благодаря известному благоговейному преклонению пред старостью. Одначе не всюду надлежит нам втискивать речения старинные, нижé простонародные, чернью исковерканные, дабы не уподобить витийства нашего чертогам, пращурами выстроенным и в развалинах ныне пребывающим. Помыслим о том, как изысканные холсты запечатлевают и представляют взору не токмо утонченные очертания прекрасного, но и округ него дикие заросли да расселины каменистые, зане грубое соседство оных главному изображаемому предмету вящего блеска придает; и мы почасту оказываемся – уж и не ведаю как именно – премного восхищены, созерцая виды природы первобытной, и великое наслаждение почерпаем в оном порядке беспорядочном. И так же в точности помянутые словеса ветхие и грубые соседством своим лишь прибавляют величия речениям благородным и славным. И так же почасту нестройный аккорд музыкальный оборачивается созвучием нежным; и так же великую радость испытал достойный пиит Алкей, узревший родимое пятнышко на теле, стройном безупречно. Но ежели кто-либо и похулит опрометчиво таковое предпочтение, при пиитическом выборе отдаваемое словесам непривычным и старым, ответно и по большему праву похулю и разбраню оного зоила, с несмысленным упорством судящего, либо с упрямством безоглядным приговор изрекающего, ибо поспешает он бухнуть в колокол, допрежь того не поглядевши в святцы. Насколь разумею, всяческая хвала Поэту новому причитается, и особливая подобает за многие старания, коими в древних правах восставил он сызнова добрые, исконные словеса Аглицкие, иже в длительном забвении обретались, и едва ли не в полном презрении, бывшем единственной причиной тому, что язык наш отечественный, сам собою достаточно богатый для прозы и предостаточно возвышенный для стихослагательства, долгое время почитался весьма скудным и лишенным обоих оных свойств. И когда мужи некие тщились выправить и пополнить скудость сию, латали они прорехи обрывками да тряпицами иных наречий, семо заимствуя из Французского, тамо из Италианского, а всеместно из Латыни, отнюдь не мысля о том, сколь прескверно языки сии сочетаются друг с другом, а уж тем паче сколь гнусно с нашим собственным; и ныне содеяли речь Аглицкую доподлинной кашей и месивом истинным, черпая отовсюду без разбору. Иные же, языком своим Аглицким владея, вероятно, горше, нежели чужеземными, внемлют глаголу коренному, всецело природному и смыслом исполненному, и тотчас вопиют: не по-Аглицки молвите сие, но по-басурмански, а вернее того, по-ахинейски, яко же матерь Эвандрова прорицала древле. И срам велий им, во-первых, за то, что сраму не имут, языку своему праотеческому чужаками будучи и супостатами; второй же срам паче первого, ибо чего сами уразуметь не могут, немедля то чтут бессмысленным и никому не внятным. И подобятся Кроту из басни Езоповой, иже, будучи слеп, никоим образом веры приять не желал, что всякая иная тварь глядеть и видеть способна. Третий же срам и стыд пуще обоих помянутых, ибо собственной землей своей небрегут, а собственную речь, с молоком Кормилиц некогда впитанную, в таковом презрении содержат и судят настоль неправедно, что не токмо ни сами не тщатся изукрасить и возвысить ее, но еще и горько сетуют, ежели кто иной расцветить ее намерен. Псу, на сене возлежащу, подобны, иже сам ничтоже вкушает, но лает на гладного быка, пищи алкающего; да, породу сию шелудивую не удержишь от лая, но след и поблагодарить ее, ибо, по крайности, кусать еще не смеет. Что же до того, как сопрягаются воедино речения, почитаемые удами и суставами повествования стихотворного, и до всей меры оного, одно скажем: стихи сии гладки, да не пресны, учены, да не тяжеловесны; их возможет выслушать невежда, уразумеет почти всякий, а оценит лишь просвещенный муж. Ибо чтò у многих пиитов Аглицких случайно да неряшливо, едва ли не расхристано, то у сего творца на доброй основе покоится, ладно скроено и крепко сшито. Замечу кстати, что презрения и хулы достойно сборище рифмоблудов наших косноязычных, целою сворой за славою охотящихся: несведущи бываемы – хвастают, несмысленны бываемы – судить берутся, а уж витийствуют напропалую без толка и повода, как если бы некое наитие Поэтическое внезапу возносило их над прахом бездарности всеобщей. И, погрязшие во трясине собственной продерзости, равнодушны суть и к предмету изображаемому, и к рифме, и к замыслам изначальным своим позабытым, а радеют, мнится, всячески лишь об одном: память какую ни на есть по себе в потомстве оставить – словно роженица, либо вышеозначенная Пифия, во прорицалище глаголющая:

Os rabidum fera corda domans…

Но да вкусят безумцы от собственной отравы, дабы чернить не смели чужой бессмертной славы! Что до Колина, под личиной коего кроется сам Автор, он весьма далек от мысли гнаться за трескучими прозваниями да пышными почестями, как явствует из его речей:

А состязаться с Музами? Уволь:
Припомни, как в самодовольстве рьяном
Был Фебу древле брошен вызов Паном!
Нет, на Парнас я не стремлюсь нисколь…

Явствует сие также из мужицкого имени его, прикрывшись коим, предпочел он постепенно разворачивать пред читателем пространный предмет изображения, и вести речь об оном, оставаясь, якобы, повествователем недостойным и пресмиренным. А подвигся он к сочинению Эклог, а не иных творений, сомневаясь, возможно, во способностях своих (коих ему, впрочем, не занимать стать), либо намереваясь обогатить язык наш, в коем сего рода поэтического недостает, либо следуя примеру пиитов наилучших и наидревнейших, иже изобрели сей род, в изображаемых предметах низменный, а в слоге выспренний, дабы впервые силы свои стихослагательские испытать, яко же птенцы-слетки, едва гнездо покидающие, понемногу пробуют слабые крылья свои прежде, нежели принимаются ширять в поднебесьи невозбранно. Так и взлетал Феокрит, хоть и оперился тогда уже явно и вполне. Так взлетал и Вергилий, крыльями своими еще владевший не всецело, так и взлетал сей Мантуанец, достигая полной зрелости. Петрарка тож. И Боккаччо тож. Тож и Маро, и Саннадзаро и многоразличные иные Италианские и Французские превосходнейшие Пииты, по чьим стопам сей Автор следует прилежно – да лишь немногие, острым чутьем наделенные, способны уследить его путь. Взмывает, наконец, и новый сей Поэт наш, подобно птице, иже едва маховые перья отрастить успела, одначе в грядущее время возможет летать со стремительнейшими наравне.
Касаемо же общего замысла и предназначения сих Эклог я не стану рассуждать подробно, ибо сам их создатель тщится сокрыть оные. Одно лишь очевидно: бурная младость его долго скиталась в обычных Лабиринтах Любовных, пытаясь умерить и остудить возрасту присущий страстный пыл; и дабы остеречь (так он молвит) юных пастухов, сверстников своих и собратьев по безумствам, сложил наш Поэт нижеследующие XII Эклог, а поелику соответствуют оне XII месяцам, то и книга наречена «Пастушьим Календарем»: заглавие старое послужило творению новому. К сему же я присовокупил некий Глоссарий, сиречь Схолии, дабы истолковать ветхие словеса и речения темные; хорошо ведаю, что сей обычай толкований и примечаний покажется странным и нашей словесности чуждым, одначе, насколько ведаю, множество превосходных и уместных речений, а такожде упоминаний, торопливыми чтецами без должного внимания оставлены бывают либо как незнаемые, либо как незначащие; а дабы и в учености уравняться возмогли мы с иными просвещенными народами, почел я за благо труды предпринять немалые, тем паче, что, знакомству близкому благодаря, содеялся поверенным сего Поэта и уразумел тайный смысл его творений, яко же сих нижеследующих, тако и различных прочих. И хоть ведаю, сколь премного ненавистна ему огласка, осмелился злоупотребить его дружеством: сам Поэт уже давно удалился от света, и аз грешный уповаю, что дерзость оная побудит его издать и обнародовать остальные превосходные творения свои, ныне в безвестности почиющие, как то: «Видения», «Сказания», «При дворе Купидона» и прочие, хвалить кои было бы излишне; творения сии достойны внимания многих, однако известны лишь избранным. А приятны иль полезны тщания мои нынешние окажутся кому бы то ни было, да рассудит сам возлюбленный и добрый мэтр Гарвей, коего чту одновременно за всевозможные достоинства, ему присущие, и по неким соображениям частным и особым, и коему препоручаю вышепомянутый свой труд купно с первым оттиснутым созданием поэтическим общего друга нашего, оное же в самом начале своем посвящено Благородному и достойному Дворянину, достославному Филиппу Сиднею, признанному другу и попечителю всяческой учености. Молю вас, о друг мой: коль скоро досужая Скука возведет на Поэта бранчливый поклеп, то выступите, по мере сил, защитником, и да послужат вам оружием всемогущее Красноречие ваше вкупе с прочими редкостными дарованиями, просвещением вам ниспосланными; оградите благосклонностью своей Поэта от супостатов многочисленных, злобных и бессовестных, чье неистовство, как я полагаю, воспламенят искры нежданно воспылавшей славы. Итак, препоручаю заботам вашим сего творца, друга вашего и наперсника; себя же самого препоручаю вам обоим, ибо числю вас друзьями своими добрыми и преотменными, а засим от чистейшего сердца прощаюсь и желаю вам всего наилучшего. Пребывайте и впредь под эгидою величайших наставников и творения их берите своим собственным за образцы.

Всецело преданный вам
и к услугам готовый всечасно,
Э. К.

Post scr.

Полагаю, кстати, милый Гарвей, что узрев создания близких друзей ваших и собратьев по перу поэтическому, либо же наскучивши видом толикого множества никчемных виршеплетов, посягающих на венец, вам единому причитающийся по праву, решитесь и вы извлечь из тьмы забвения ворох отличнейших своих стихотворений Аглицких, под спудом покоящихся доселе, и выпустить их во свет немеркнущий. Право слово, длительным небрежением чините вы несправедливость вящую и строкам своим, лишая их вожделенных лучей солнечных, и себе самому, отрицаясь хвалы заслуженной, и всему роду человеческому, отнимая у него божественное наслаждение, кое возможно почерпать в изысканных ваших стихах Аглицких подобно тому, как уже черпали и черпают оное в Латинских ваших сочинениях, иже, мыслю, суть зело изысканны по части Красноречия и выдумки, и превыше любых наилучших подобных обретаются. Засим же сызнова говорю: прощай и здрав буди, мой добрый Гарвей. Писано в жилище моем лондонском сего 10 апреля 1579.


ОБЩЕЕ СОДЕРЖАНИЕ ВСЕЙ КНИГИ

 

Нет, надеюсь, никакой особой нужды подробно повествовать о первоисточнике Эклог, понеже оный уже помянут. Но поелику ведаю, что само слово Эклога пребывает неведомым почти никому, да и кое-кем из наиученейших (по собственному их суждению) мужей толкуется неверно, то надобно молвить по сему поводу нечто, имеющее известное касательство к предмету повествования моего.
Еллины, кои оные Эклоги изобрели, наименование Æglogues им дали от слов [aigon] или [aigonomon] [logoi], то бишь, речи козопасов. И хоть у Вергилия и других пиитов беседуют меж собою скорее овчары, нежели козопасы, нам и указом и первоисточником служит Феокрит, иже породил Эклоги на свет и прямым учителем Вергилию был, и ему веры подобает давать больше, чем ученику; а у Феокрита лица действующие и беседу ведущие суть именно козопасы. Одначе мужи, ослепляемые светом учености собственной, тщатся внушить нам, будто вернее говорить Eclogai, и трактуют слово сие как «необычайные рассуждения по поводам пустячным», да только оному толкованию, с природой предмета согласному смыслом своим, всецело чужды и [analysis] и разумение слова сего. Ибо молвить надлежит не Eclogues, но Æglogues. По должном рассуждении, творец нижеследующих Эклог, хоть и не представил в них, почитай, ни единого козопаса, не поколебался наименовать создания свои словом привычным и наипонятнейшим. Прочие любопытные раздумья по сему поводу приберегу до случая более достойного. Означенные же XII Æglogues, иже соотносятся со сменой времен года и числом месяцев, можно разделить на три вида или ранга. Они либо жалобны, подобно первой, шестой, одиннадцатой и двенадцатой, либо повествовательны, подобно тем, где речь ведется о делах любовных или хвала изрекается неким избранным лицам, либо назидательны; сии последние, по большей части, напитаны желчью сатирической, а именно: Эклога вторая говорит о почтении к старости и о расплате за гнусный обман, седьмая и девятая обличают беспутных овчаров и пастырей, десятая глаголет о пренебрегающих Поэзией и о записных остроумцах. Таковому разумному разделению подлежат почти все нижеследующие Эклоги, за вычетом считанных, назначение и скрытый смысл коих остаются мне безвестны. И сверх сего о XII Эклогах в их целокупности молвить нечего. Засим поведем речь об Эклогах отдельных, и сперва о первой, названной по имени первого месяца, Януария, что многим покажется ошибкой вопиющей, зане почин году не он полагает. Ибо хорошо ведомо и добротными учеными доводами подкреплено: году почин положен в месяце Мартии, когда солнце путь свой пройденный сызнова держать принимается и урочная весна животворит землю, коей прелесть, погребенная прежде снегами печальной, мертвящей, но теперь отступившей зимы, возвращается к бытию. Мнение сие утверждали древле Астрологи и Философы, к примеру, преподобный Андало и Макробий в своих «Сатурналиях»; так же мыслили встарь Еллины и Латиняне. Но мы, не испросивши дозволения столь ученых голов, храним обычай счислять каждое лето Господне с Януария месяца, и причина тому куда важнее, чем способны были представить себе все Любомудры языческие, слитые воедино: земное воплощение вечного Искупителя нашего и всемогущего Спасителя Господа Иисуса Христа, Иже обновил растлившийся миропорядок и возвратил все времена минувшие к первоосновам и первоистокам; нам же, наследникам Его, осталась память о Рождестве Христовом, связанная с окончанием истекающего года и началом следующего. Таковое летосчисление вечным памятником спасению нашему служит, а опричь того, опирается на достодолжное здравомыслие. Во времена отдаленнейшие, пока Юлий Цезарь еще не усовершенствовал счисления лет, месяцы отсчитывались начиная с марта, ибо Всевышний Бог (яко же глаголет Писание) повелел народу Иудейскому считать месяц авив, иже у нас мартом нарицается, первым по порядку, дабы хранилась память о том, что в оный месяц Бог вывел Иудеев из Египетской земли; одначе согласно преданиям веков позднейших, по-своему блюли месяц сей не токмо Иудеи, но такожде священнослужители и правители могущественнейших языческих держав. Ибо Юлий Цезарь первым учредил високосный год, коему наименование дал Bissextilem Annum, и заставил должной чредою шествовать излишние заблудшие дни, еже Греками нарицаемы были [hyperbainontes]. Что же до Римских intercalares (поелику в делах толь ученых принужден я пользоваться понятиями учеными), число месяцев равнялось XII, а согласно первым Ромуловым законам было их десять, и дней в каждом году имелось лишь CCCIIII, а исчислялись оные с марта начиная. Одначе Нума Помпилий, иже всем обрядам и верованиям Римским отец, узрел, что летосчисление сие ни с ходом солнечным, нижé с лунным не сообразно, а посему добавил два месяца, Януарий и Фебруарий, из чего и явствует, что мудрый сей владыка рассудительно предпочел почином году полагать Январь, им же по причине помянутой поименованный tanquam Ianua anni, сиречь, врата года и вход в оный, либо им же нареченный в честь бога Януса, коему язычники древние приписывали рождение и начало всяческой твари, нововхожей в сей мир; и сдается, будто посему и отведены были Янусову попечению зачин и почин всяческого лета, каковое суждение большей частью преобладает и поныне.
И невзираючи на сие, племя Египетское свой год начинает в сентябре, поелику, согласно утверждениям наипросвещеннейших Раввинов и глаголам самого Писания Священного, Всевышний сотворил мир именно в означенном месяце, оными Египтянами нарицаемом тишри. А посему и повелел им справлять Празднество Кущей под конец года, в XV день месяца седьмого, допрежь оного времени первого по годовому счёту.
Одначе сочинитель наш, не чтущий ни утонченности понимания, присущего одним, ни древности суждения, присущего другим, полагает уместнейшим, согласно простоте всеобщей, почин делать с месяца января, поелику не было бы прилично и, быть может, пристойно простому пастуху являть столь глубокое разумение подобных вещей или вдаваться в подробности, столь сомнительно утонченные. Такой почин творит он и в том же духе длит повествование от начала и до конца.



ЯНВАРЬ   ÆGLOGA PRIMA

В нижеследующей первой эклоге юный овчар Колин Клаут плачется на злосчастную безответную страсть, ибо совсем недавно (по видимости) влюбился в девицу, именуемую Розалиндой; и будучи всемерно угнетаем нежной привязанностью, уподобляет он свою многострадальную участь печальному времени года, упоминая и мерзлую землю, и стынущие древеса, и собственное свое измученное холодом и голодом овечье стадо. И в конце концов, сочтя себя лишенным любых и всяческих радостей и восторгов, он вдребезги разбивает пастушью свирель и кидается наземь.

КОЛИН КЛАУТ
Безвестный селянин, совсем юнец,
Когда январь окончился почти,
В погожий день повел пастись овец,
Что зиму коротали взаперти.
Худые, ослабевшие в хлеву,
Щипали овцы жухлую траву.

И с виду овцам был под стать пастух:
И слаб, и худ – не человек, а тень!
Злосчастье пригнетало юный дух;
Свирель наладить, подлатать плетень –
Куда там! Отрешенно пас бедняк
Свою отару – и крушился так:

« – О, сжальтесь, боги! Смилуйся, Эрот
(Хотя влюбленных жаль богам едва ли)!
Властители заоблачных высот,
Услышьте повесть о моей печали!
О, сжалься, бог пастуший, добрый Пан –
Ты сам изведал боль сердечных ран!

– Как холодно! Все инеем одето,
А на реке зеркальный блещет лед.
Весна промчала, промелькнуло лето –
Зима владычит нынче в свой черед:
Она пришла, нещаднее врага,
И древеса раздела донага.

– И у меня в душе январский хлад,
И в жилах не клокочет прежний жар;
Все мнилось: бесконечно буду млад –
Но прежде срока стал понур и стар!
Увы, уже прошла моя весна,
Увы, уже окончилась она.

– Пустынный мир безрадостен и гол;
Нигде ни гнезд, ни песен птичьих нет.
Секло метелью всяк замшелый ствол,
Снесло со всех ветвей и лист и цвет.
Рыдали рощи – да потоки слез
Давно в сосульки обратил мороз.

– И жизнь моя отныне – мерзлый лес,
Где ни плода не сыщешь, ни листа:
Свистит метель средь стынущих древес,
Безжизненна чащоба и пуста;
И только слёз безудержный поток
Не застывает, хоть мороз жесток.

– Ох, угрязнилось овчее руно,
Свалялось! Мой голодный, бедный скот
Забыт негодным пастырем давно –
Поскольку чахнет пастырь от забот!
Я слаб – и у овец не стало сил:
Хиреет стадо, если пастырь хил.

– Да будь он проклят, окаянный час,
Когда я навестил соседний град!
Но будь благословен сто тысяч раз
Нежданный миг – и мимолетный взгляд!..
Я полюбил – и обречен пропасть:
Погибельна безрадостная страсть.

– А Гоббиноль-то в Колина влюблен
Постыдно, скверно – и который год!
И что ни день – то ласковый поклон,
То новый дар: ягненок, первый плод...
И Гоббиноль премного недоволен,
Что Розалинде всё относит Колин.

– Зачем не гаснет мой напрасный пыл?
Зачем люблю бесцельно с давних пор?
Смеется дева: как ты мне постыл,
Безмозглый деревенский стихотвор!
Твердит: никчемны рифмоплеты в селах,
А Колин Клаут – наихудший олух.

– Тростник отъемлю от холодных губ:
Не тешит Пана слабая свирель!
О Муза! Нынче я тебе не люб,
Хотя любила ты меня досель!
Ни Муз не знаю боле, ни цевниц!»
Сломал свирель пастух и рухнул ниц.

А Феб сошел на запад, истомлен,
И с небосвода устремился прочь:
В холодные объятья небосклон
Уже с востока принимала Ночь.
И встал пастух измученный с земли,
Вздохнул, – и овцы вслед за ним домой пошли.


ДЕВИЗ КОЛИНА:
Anchora speme.



ФЕВРАЛЬ   ÆGLOGA SECUNDA  

Сия Эклога скорее общеназидательна, нежели устремлена к рассуждениям тайным либо частным. Речи преимущественно заводит Старый Век Людской, воплощенный в престарелом пастухе Тэно, чью согбенную дряхлость высмеивает Кадди, подпасок, мающийся от холода. Сам предмет беседы весьма сообразен с месяцем февралем, в коем год уже сникает и, можно молвить, уже влачится к своим последним дням. Сходным образом, на склоне лет и наши тела объемлет сухой изнурительный хлад, понуждающий сворачиваться вяло текущую по жилам кровь; а чахлую плоть заставляют коченеть бури судьбы и заморозки забот. Посему старый пастух и сказывает повесть о Дубе и Вересковом Кусте – да с такой живостью, с таким чувством, что предстань все это нашим очам даже на расписном холсте – и то не показалось бы нагляднее.

КАДДИ, ТЭНО

КАДДИ
– Ужель не стихнет злобный зимний гнев,
И ветер не уймется, присмирев?
Он пронимает нынче до костей –
Как будто хлещет сотнями плетей!
Он грозен, как подземные толчки:
Шатаются, дрожат мои бычки.
Хвостами по бокам себя не бьют –
Пропал задор: уж больно ветер лют.

ТЭНО
– Ой, малый, наберись-ка ты ума!
Что сетовать: сурова, мол, зима?
Так жизнь идет. Не диво и не чудо:
Коль нынче хорошо – то завтра худо,
А послезавтра станет – хуже нет...
А там – опять весна: тепло и свет!
Ужели в спячку залечь тому,
Кто ненавидит мороз и тьму?
Я трижды тридцать прожил уж годов
Средь радостных и тягостных трудов –
И жалобы не молвил ни одной
На зимний холод либо летний зной;
Благодарил Судьбу за добрый дар,
И за нещадный не бранил удар.
Исправно холил, стерег, как надо –
Зимой и летом, – овечье стадо.

КАДДИ
– Тебе преклонным возрастом, Тэно,
Душевное спокойствие дано.
Ты хладен; старость зиме – сродни:
Темны, угрюмы, докучны дни.
Советуешь юнцу: бровей не хмурь,
Приветствуй даже буйство зимних бурь…
А я вовек не стал бы править челн
В объятья ледяных, нещадных волн!

ТЭНО
На бурю не пеняй царю морей,
Коль просишь новой бури поскорей!
Зимой стада содержат овчары
В закутах, и весенней ждут поры.
Вдруг оттепель, случайная капель –
И чудится, что враз настал апрель!
Тут пастухи – резвее ранних мух:
В луга выводит стадо всяк пастух;
Всё трын-трава, и море по колено…
Да вот беда: в погоде – перемена!
Зима, беспечным олухам назло,
Опять являет хмурое чело;
Она морозы насылает вновь,
От коих ноет сердце, стынет кровь.
Теперь овчар не весел, и не рад:
Убийствен для овец нежданный хлад.
Ужасна легкомыслию цена –
А взыщется жестоко и сполна!

КАДДИ
Ты, дурень дряхлый, чушь несешь и гиль:
Мол, юные забавы – прах и пыль…
Бессилен и трухляв, побереги
Заржавевшие к старости мозги:
Твоя трясется глупая глава,
На сгорбленных плечах держась едва.
Теперь, когда ты сам и хил, и сед –
Вовсю хулишь безумства юных лет!
Но будь ты ныне млад, подобно мне –
Со мной резвился бы наравне,
И стал бы в рифмотворческом пылу
Слагать перчатке девичьей хвалу,
И стал бы петь Филлиде нежной славу…
Но знай: Филлида – моя, по праву:
Я пояс подарил ей – с пряжкой
Чеканной: золотой и тяжкой!
Близ этой девы жизнь идет на лад,
Близ этой девы стал бы вновь ты млад!

ТЭНО
Своей любовью не хвались, дабы
Пыл не погас в потоке похвальбы.

КАДДИ
Вот: сыт и гладок, полон сил,
Бычок мой уши навострил.
Гляди: вознесены его рога,
Гляди: бьет оземь его нога!
Он фыркнул раз, и фыркнул вновь:   
Моих бычков томит любовь!
Твои же овцы – все в тебя:
Унылы, худы, немощны… Скорбя
В лугах морозных, твой скот зачах.
Что скот, что пастырь – увы и ах!
Любая из овец твоих едва
Жива – и плачет горько, что вдова.
И голод мучит мерзнущих ягнят…
Лишь дряхлый пастырь в этом виноват!

ТЭНО
Эх, дурень Кадди, как же ты смешон:
Ведь нет башки – а носишь капюшон!
Что юность? Мыльный выдутый пузырь!
Всяк юный путь приводит на пустырь,
Всяк юный шаг – обида иль беда…
А платим пеню мы в преклонные года!
Однажды Титир завел рассказ…
А я в то время овечек пас
На хόлмах Кентских – давным-давно…

КАДДИ
О чем он молвил тебе, Тэно?
Рассказов равных нынче не видать:   
В них мудрость, мощь – и свет, и благодать!
Молю, поведай! Буду тих и нем.

ТЭНО
Он создал много сладостных поэм –
О подвигах, и о любви до гроба;
Но эта притча прозвучит особо.
Что ж… Помолчи, да ухо приклони:

«Стоял, шумел в долине искони
Маститый Дуб. И вот, настали дни:
Утратил Дуб листву, остался гол –
Хоть был и цел, и крепок древний ствол.
А раньше Дуб, раскидист и матер,
На исполинский смахивал шатер;
Давая древесину для досок,
Он оставался крепок и высок;
И желудями близ его корней
Всегда кормилось множество свиней…
Но пробил час, пришли урон и вред:
Терзают бури, гложет короед –
Да так, что, мнится, громкий слышен хруст!..
Поблизости рос Вересковый Куст –
Царем растений мнил себя всерьез
Надменный этот медонос,
Манивший пчел со всех лесных полян!
И дщери всех окрестных поселян
Вплетать его лиловые цветы
В венки любили ради красоты.
И соловьям, что сладостно поют,
Сей гордый Вереск даровал приют.
Что ж, он гордился, может быть, недаром –
Но как-то раз, объят кичливым жаром,
Бесстыдно молвил так о Дубе старом:
“– Досель стоишь, колода из колод?
Где хоть единый лист, единый плод?
А я пригож чудесною обновой,
Роскошной – снежно-белой и лиловой!
Убранством эдаким гордиться
Могла бы даже юная царица.
А ты лишь тяготишь напрасно землю…
И я с тобой в соседстве – срам приемлю:
С тобою рядом лишь чертополох
Расти достоин – убог и плох!
Пора тебе уйти отсюда прочь.
А если трудно – я готов помочь”.
Так молвил Вереск, дерзостен и груб.
И растерялся изумленный Дуб:
Почтеннейшему Древу – срам и стыд! –
Нахальный Куст убраться прочь велит…
А днем позднее туда пришел
Сельчанин местный: он явился в дол,
Дабы огородить участок свой –
И подыскать лесины строевой.
Увидел селянина злобный Куст –
И грянул вопль из вересковых уст:
“– Властитель, повелитель мой и бог!
Простерт во прахе у вельможных ног,
Взываю: отведи сию напасть!
Забрал обидчик надо мною власть!
От вражьей попирающей пяты
Избавь меня, о светоч доброты!
Я нежен, беззащитен, хил и мал –
Извел мой враг меня, и доконал!”
Сельчанину беднягу стало жаль:
“– Ну что ж, поведай свою печаль”.
А хитрый Вереск рад был и готов
Цветистых наплести немало слов –
Под выспреннею речью от людей
Свой умысел скрывает лиходей.
“– Властитель мой, ты добр, а не жесток!
Ты холишь всякий злак, любой цветок –
И я твоей посажен был рукой…
Даруй же мне приволье и покой:
Цветов чудесных дам тебе весной –
И алых ягод в июльский зной.
Но дряхлый Дуб – сухого пня мертвей! –
Навес никчемных высохших ветвей
(По ним очаг тоскует, иль костер!)
Над головою моей простер –
И застит солнце, отнимает свет:
Лучом полдневным я не обогрет!
Поникшими ветвями он сечет
Меня – и кровь из ран моих течет…
Увы, теряю жизнедатный сок –
И цвет мой осыпается не в срок.
Сколь Дуб горазд на пакость иль подвох!
То прямо на меня роняет мох,
То древоточцев мечет – сущий град!
Ужасному соседству я не рад.
Молю: избавь меня от лютых зол!
О, пресеки разбой и произвол!
Молю: верни мне, рассудивши здраво,
Отобранное, попранное право
Привольно жить… О, защити – молю!
О, смилуйся, подобный королю!”
И бедный Дуб, услышав столько врак,
Пытался возразить – но хитрый враг
В сельчанине изрядный гнев разжег:
Со всех сельчанин устремился ног
Домой – и острый ухватил топор,
И прибежал назад во весь опор.
Стоять бы Дубу еще века –
Да вот, секиру взяла рука
Людская, что способна смело
Вершить пустое, злое дело.
И вот сельчанин к Дубу приступил,
И – крякнув изо всех мужицких сил,
Не выслушав, чтό молвит великан, –
Ему нанес немало тяжких ран.
А лезвие секло – да осекалось:
Видать, железо чувствовало жалость,
Понятна, знать, была ему тоска
Злосчастного святого старика:
Ведь осеняли сей Дуб крестом,
Святой кропили водой потом –
И не жалели святой воды…
Увы: обряд не отвратил беды.
Видать, и сам обряд никчемно глуп,
Коль так нелепо сгинул древний Дуб;
От мужика и римский поп не спас:
Пришел мужик – настал последний час!
И бедный Дуб издал протяжный стон,
И понял, что вот-вот погибнет он…
И древесину одолел металл,
И побежденный исполин упал –
И сотряслись окрестные поля,
И вздрогнула, казалось, вся земля!
И луговина сделалась пуста…
Что ж, вот оно, приволье для Куста!
И, собственной находчивостью горд,
Стоял хитрец – надменный, словно лорд.
Но глядь: зима пришла скорей
Обычного – завыл Борей!
Всегда защитой Вереску была
Громада необъятного ствола,
Но Дуб изрублен – приют исчез…
Лилась на Вереск вода с небес,
И ветки вскоре убил мороз,
А снег останки Вереска занес.
А там – настала оттепель. И вот:
На пастбище крестьянин выгнал скот –
И Куст, погибший в ледяной метели,
Проголодавшиеся овцы съели.
Вот так надменный молодой хитрец,
Презревший Старика…

КАДДИ:
Эгей, дружище! Уймись, постой!
Уж больно длинен рассказ пустой!
Я слишком долго слушал эту речь,
Ни встать не смея, ни, тем паче, лечь.
Ох, кровь уже почти застыла в жилах,
И сделать шаг я вряд ли буду в силах!
Я сказки ждал – а слушал дребедень…
Пойдем домой, пастух – окончен долгий день.


ДЕВИЗ ТЭНО:
Iddio perche é vecchio,
Fa suoi al suo essempio.

ДЕВИЗ КАДДИ:
Niuno vecchio,
Spaventa Iddio.



<…>


* * *

Составлен Календарь на всякий Божий год.
Он крепче стали, он века переживет.
Подсказывает мне течение планет:
Пребудет он, доколь пребудет белый свет.
Обучит, мыслю, он любого пастуха
Блюсти стада и жить, не ведая греха.
Держись, о Календарь, подале от болванов –
Иль потеряешь блеск, во тьму забвенья канув.
Создатель твой равнять себя (помилуй Бог!)
Ни с Титиром не смел, ни с Лэнглендом не мог –
Но шел по их стопам, что смирная овца,
И тешил мудреца, и раздражал глупца.

MERCE NON MERCEDE.




ИЗ ПРИМЕЧАНИЙ Э. К.*

Многие толкования отдельных слов и речевых оборотов, составляющие в подлиннике весьма значительную долю «Примечаний Э. К.», из русского текста исключены по естественным причинам. Ошибки, допускаемые «Э. К.» по воле Спенсера, без особой нужды не отмечаются. (Примечание переводчика.)

ЯНВАРЬ

Имя Колин Клаут не числится обычным, однако видал я некие стихи Джона Скелтона, над коими стояло сие заглавие. Колин, или Колэн (Colin), есть имя Французское и встречается у Французского поэта Маро (ежели оный вообще зваться поэтом достоин), в некоей Эклоге. Подобно Вергилию, что иногда нарицал себя Титиром, означенный Маро укрывается под сим прозвищем, полагая Французское имя куда более уместным, нежели какое-либо Латинское, поелику языки меж собою разнятся преизрядно.

Гоббиноль есть имя, излюбленное сельчанами, а посему под ним, столь общепринятым и обычным, Поэт, по-видимому, скрывает некоего ближайшего и закадычного друга, возлюбленного всецело и чрезвычайно, о коем, быть может, поведем ниже речь более подробную. Семо, по-видимому, явлен привкус любви недозволенной, сиречь, мужеложества, что ученые люди нарекли «педерастицией», но след оную толковать шире значения прямого. Ибо читавшие Платонов диалог, иже зовется «Алкивиад», а равно писания Ксенофонта и Максима Тирского, где суждения Сократовы такожде излагаются, легко поймут, что любовь таковую всячески дозволять и одобрять надобно, а особливо в том смысле, коим Сократ ее наделил, молвив: люблю Алкивиада без меры, однако не телеса его, но душу, ибо в ней обретается Алкивиад истинный. И посему надлежит отдавать педерастиции всяческое предпочтение пред «гинерастицией», сиречь, той любовью, что воспламеняет мужей вожделением к женскому полу. Но да не помыслит ни единый муж, будто семо аз грешный оправдываю достогнусные и архимерзостные грехи, с похотью противоестественной и запретной сопряженные, вторя Лукиану либо распроклятущему Унико Аретино, иже Лукиановым наставлениям следовал. Вопиющая неправота оных развратников доказана всецело и Перионием, и другими.

Розалинда есть прозвание такожде вымышленное. Коль скоро в анаграмме сей переставить буквы надлежащим образом, обнаружится истинное имя возлюбленной и подруги Поэта нашего, свету являемой как Розалинда. Тож и Овидий укрывает любимую свою под именем Коринны, и многие полагают, что была она Юлией, дщерью императора Августа и супругою Агриппы. Тож и Арунтий Стелла всеместно зовет владычицу сердца своего Астерией либо Ианфой, а ведь хорошо ведомо, что звалась она Виолантиллой, о чем свидетельствует Стаций в своей Эпиталаме. Тож и прославленная Звезда Италии, сиречь, Госпожа Целия, в письмах своих прячется под именем Зимы, а Петрония скрывается под именем Беллохии. Испокон века и повсюду имелся у поэтов обычай наделять прозваниями тех, кого след оградить от людской молвы.

Девиз

Девиз Колина гласит по-Италиански: Anchóra speme, а слова оные означают, что вопреки нестерпимой своей муке, безответной любви, обретает Колин опору в надежде и сим отчасти утешен.

 

ФЕВРАЛЬ

Тэно: в эклогах, Маро сочиненных, именем сим зовется один из пастухов.

На бурю не пеняй царю морей… Сиречь, Нептуну, морскому божеству. Вся же поговорка оная заимствована у Мима Публиана, коему принадлежит нижеследующий стих:
Improbe Neptunum accusat, qui iterum naufragium facit.

Тут пастухи – резвее ранних мух… Пиит уподобляет легкомысленных лентяев и скверных скотоводов мухам, иже принимаются витать овамо и семо, едва лишь вешнее солнце выглянет ненадолго и чуток обогреет всякую вещь и тварь, но затем гибнут, убитые незапным хладом.

Филлидой именуется некая дева, любезная сердцу Кадди, подпаска, чье истинное прозвание безвестно. Имя сие часто встречается у Феокрита, Вергилия и Мантуанца.

Что юность?.. Весьма нравоучительное и содержательное Иносказание, где юность и все похоти ея сравниваются с изнурительным странническим путем.

Титир. Полагаю, наш Пиит глаголет о Чосере, коего не престанут восхвалять за сладостные повествования, пока имя Чосера памятно, а имя Поэзии почтенно.

Стоял, шумел в долине искони // Маститый Дуб… Повесть о Дубе и Вересковом Кусте якобы сочинена Чосером, но явно принадлежит не ему, а скорее подобна басням Езоповым. Она изобилует и блещет описаниями превосходнейшими, являя некий Образ либо Hypotyposis надменного юнца.

– Досель стоишь, колода из колод?.. Речь сия исполнена презрения и великой спеси.

– Властитель, повелитель мой и бог!... Пресмиренное обращение, коим льстиво украшает лицемерные речи свои всяк Честолюбец.

…Немало тяжких ран: сиречь, разрубов.

Святой кропили водой… Случалось, что папские священники благословляли древеса и кропили их святой водой, дабы отвратить пагубу – столь несмысленны были тогдашние времена. Как молвит наш Поэт, «обряд не отвратил беды» и к оному древнему Дубу пришла погибель.

Борей: северный ветр, иже несет наихудшую непогоду.

Презревший Старика… Тэно вознамерился (по всей видимости) подобрать краесогласие и стих сей с предшествующим сопрячь, но Кадди ловко прерывает речи старика, будучи дальнейшему рассказу внимать не охоч.

Девизы

Девиз, Тэно изрекаемый, нравоучительно завершает поведанную им повесть, а именно: Всевышний Бог, Сам ветхий деньми, присносущий, прежде всех веков пребывавший, возлюбленных чад Божьих уподобляет Себе, долготою дней исполняет и благословляет их. Зане благодать долголетия не всякому ниспосылается, но лишь тому, кого Создатель отметит; а ежели даже многие злодеи доживают до возраста преклонного, и многие безвинные старятся во злосчастии да рабстве, то нисколь не меркнет и не умаляется от сего благо, долголетием нарицаемое, поелику лишь затем оным помянутым злодеям прибавляются годы, чтоб возмогли они покаяться пред кончиной и возвратиться в лоно Божье. Так назидает и наставляет старец легкомысленного лоботряса, презирающего убеленную сединами главу.
Кадди же ответствует поговоркой язвительной и едкой, дряхлый век людской хулящей огульно. Полагали древле, и ныне кое-кто по-прежнему полагает, будто люди седовласые или начисто не страшатся Бога, или страшатся Его менее, чем люди помоложе. Зане, закаленные долгим опытом и заматеревшие в нем, изведавшие множество пращей и стрел отмщения, не трепещут боле старцы ни пред бурями Судьбы, не пред гневом богов, ни пред яростью ближних, будучи либо мудростью накопленной и вызревшей вооружены супротив любых невзгод и бедствий, либо долгими злополучиями укреплены супротив любых и всяких новых злосчастий. Люди сии подобны той Обезьяне, о коей басня Езопова повествует: впервые повстречавши Льва, обмерла она и ужаснулась, глядя на суровый и свирепый львиный лик; а после попривыкла к оной страховидности и прежнюю опаску настоль утратила, что запросто шутила с царем зверей да знай подтрунивала над ним. Долгий опыт порождает кое в ком самоуверенность. Вольно Эразму, великому клирику и доброму старому наставнику, благодушно и благосклонно толковать в своих Adagia пословицу Nemo Senex metuit Iouem к собственной выгоде, уверяя, будто сие значит, что старые люди не вовсе чужды страху Божьему, а лишь далеки от суеверия и от языческого почитания идолов, Зевесу подобных. Велика ученость Эразмова, да все же против правды не хаживать стать: и впрямь, старые головы куда более склонны к безрассудству и безумствам, нежели младые.

Купить в интернет-магазинах: