Фроман М.

Две повести / Сост. и предисл. Е. Когана. – М.: Водолей, 2015. – 104 с.

ISBN 978–5–91763–266–7

Михаил Фроман (1891–1940) – заметная фигура литературной жизни Ленинграда 1920–1930-х гг. Талантливый поэт, блистательный переводчик и недооцененный прозаик, Фроман умер после неудачной операции, не дожив до пятидесяти лет. С тех пор его почти не издавали.
Повести «Конец Чичикова» и «Жизнь милой Ольги» – единственные прозаические произведения Михаила Фромана. В них документальное описание быта послереволюционных лет сочетается с тонким лиризмом, а врожденная авторская наблюдательность – с остроумием, чувством такта и искренней добротой. Эта книга возвращает читателю неординарную прозу М. Фромана.



ПРЕДИСЛОВИЕ



В книге «Курсив мой» Нина Берберова пишет про Михаила Фромана: «Поэт и секретарь Ленинградского союза поэтов, репрессированный во времена Сталина…» Сделать такой вывод, исходя из года смерти, 1940-го, довольно логично – в те годы интеллигенция, да и не только она, редко умирала своей смертью. Но Фроман не был репрессирован – он скончался после неудачной операции на желчном пузыре 21 июня 1940 года. По воспоминаниям его жены, поэтессы Иды Наппельбаум, на панихиду в гостиной Дома писателей собралось около трехсот человек. Фромана похоронили на Волковом лютеранском кладбище. «У могилы Николай Браун прочел одно из последних стихотворений Фромана «Дуб», – писала в воспоминаниях Ида Наппельбаум. – Над могилой действительно нависала зелень огромного дуба. В больнице, умирая, понимая, что происходит, он в отчаянии шептал: «Но я еще своего главного не написал!»…» Ему было 49 лет.
Фроман (его настоящая фамилия – Фракман), действительно, успел не много. Он родился 5 апреля 1891 года в Ташкенте, в юности учился в высшем техническом училище в Дармштадте (Германия), а в начале 1920-х вернулся в Петроград. В книге «Литературные воспоминания» его появление с юмором описал Николай Тихонов: «С 1923 наппельбаумские сборища стали посещать два поэта, только что переехавшие в Петроград из Ташкента, – Павел Лукницкий и Михаил Фроман... В квартиру Наппельбаумов Лукницкого при­вела пламенная любовь к Гумилеву, которого он никогда не видел. А Фромана привела сюда не менее пламенная любовь к Ходасевичу. И оба они опоздали. Гумилева уже не было в живых, а Ходасевич находился в Германии. <…> …попав в дом Наппельбаумов, он воспылал иною, более жаркой любовью и примерно через год женился на Иде Моисеевне Наппельбаум. Своей женитьбой Михаил Александрович Фроман как бы разрубил всю цепь неудачных любовей, и все стало на место, – все перестали любить кого не нужно и полюбили кого нужно. Начались браки...».
«Я встретилась с Фроманом в 1923 году… – писала Ида Наппельбаум. – Я навсегда запомнила этот день, когда, стоя в столовой, я увидела, как в переднюю вошло трое людей. Этот день – понедельник, и у нас, как было заведено, к вечеру собирались литераторы. Между мной и вошедшими было достаточное расстояние: еще один коридорчик и большая гостиная. Я узнала поэта Всеволода Рождественского, а с ним были еще два незнакомых мне человека, оба невысокого роста. Почему­то я сразу подумала – за одного из них я выйду замуж. Один из пришедших оказался Александром Петровичем Кулаковым, библиографом, работавшим в Публичной библиотеке, а другой – впервые приехавший из Москвы молодой поэт Михаил Фроман. Позже я узнала, что он ташкентец, там вырос, учился, внук «Николаевского солдата». Последнее обстоятельство давало право его семье, несмотря на еврейское происхождение, жить до революции в центральных городах России. Несмотря на то, что он приехал в Ленинград внутренне опустошенным (от него совсем недавно ушла любимая жена), новая литературная среда, в которую привел его Рождественский, втянула его в свою орбиту…»
Фроман быстро стал своим в литературных кругах города. Он писал детские стихи и лирику, много переводил. Его переводы текстов Киплинга, Гейне и других высоко ценились профессиональным сообществом. Вот лишь один из отзывов – его в своих воспоминаниях приводит Лев Фрухтман: «Стихотворные переводы Фромана отличаются верностью подлиннику, гибкостью и многообразием ритмов, чистотой поэтической речи».
В 1930-м Фроман издал два прозаических произведения – повести «Конец Чичикова» и «Жизнь милой Ольги», о которых «Краткая литературная энциклопедия» написала, что в них «проявились реалистическая зоркость и острая сатиричность». Тонкая и умная проза Фромана с тех пор переиздавалась лишь один раз – в начале 2000-х крошечным тиражом был издан томик избранных произведений Михаила Фромана, в том числе и две эти повести. Очень хочется, чтобы незаслуженно забытая ныне проза вернулась к читателю.

Евгений Коган

 

 

КОНЕЦ ЧИЧИКОВА


1

Тогда – по звуку выстрела умели отличать винтовку от нагана. Ошибались редко.
Но этот выстрел был короткий, тупой, будто опущенный в воду.
Обогнув штабеля несмоленых, потускневших под солнцем, сложенных кубами шпал – люди увидели дядю Васю.
Он лежал, вытянувшись, на спине. Тень от куба была срезана солнцем над самыми кончиками остроносых, запыленных сапог. Раскинутые руки белели на сером песке полуоткрытыми ладонями. Голова упиралась в подножие куба, и лицо с закрытыми глазами глядело вперед, оседая бородой на грудь. С виска по щеке, сквозь черные жесткие волосы, текла струйка крови. Струйка стекала в уголок приоткрытого рта и крупными медленными каплями скатывалась вниз, исчезая в бороде. На груди, почти на животе, натянув узенький черный ремешок, лежали выпавшие из кармана часы. В выпуклом кружке стекла июльское раскаленное и бледное небо казалось прохладным и темно­голубым. Потом люди увидели полузарытый в песке наган и еще увидели – воробья, который, вспорхнув с верха куба, сел на плечо мертвеца.
Через две минуты весь участок знал, что застрелился дядя Вася. Через пять, – спотыкаясь и увязая в горячем припутевом песке, – прибежала Елена Григорьевна. Пошатываясь и сжимая ладонями виски, она остановилась в ногах трупа и вдруг пронзительно крикнула:
– Чичиков!
Потом, вытянув вперед руки, теряя сознание, тяжело упала.
Воробей боком, вертя головой, взглянул на Елену Григорьевну, чирикнул, вспорхнул и исчез.

2

Телефонный звонок испуганной деревянной дробью заглушил утреннее чириканье воробьев, наполнившее через открытое окно комнату.
Дядя Вася протянул руку, достал со стола папиросу и спички и закурил. Затянувшись, он снял с аппарата трубку:
– Да? – протянул он сквозь клубы дыма. – На прямой? Кто просит? Главинж? Хорошо. Сейчас приду.
Вставать не хотелось. Тело было расслабленно коротким, тягучим сном. Ныли плечи и ноги.
По столу, подбирая хлебные крошки, прыгал воробей.
– Завтракаешь? – повернулся дядя Вася. – Завтракаешь, шельма! Пойдем­ка на телеграф, главинж зовет.
Воробей подскочил к краю стола и с одобрением зачирикал.
Вздыхая и кряхтя, дядя Вася сел на постели.
У стола, потянувшись за фуражкой, дядя Вася вдруг почувствовал, как что­то слегка стукнуло его в темя, как сразу захолонуло солнце, зазвенело и зашипело в ушах, как быстро-быстро, от плеча к пальцам левой руки побежали острые колючие мурашки. Его сильно качнуло. Он ухватился за край стола и тяжело сел на табуретку. Неподвижно, поддерживая руками голову и прислушиваясь к наполнявшему уши шипению, он просидел несколько минут. Шипение, будто заливали водой горячие угли, ослабевало, мурашки разбежались, и сердце, набухшее и тяжелое, стучало гулко и редко. Дядя Вася придвинул кружку с водой. Сделав несколько глотков, он встал и, держась за стол, подошел к окну.
– Так, так, так. Что ж это? Который раз? – бормотал дядя Вася.
Воробей, обрадованный прерванным молчанием, перелетел на подоконник и громко зачирикал, предлагая продолжить разговор.
– Плохи, брат Чичиков, дела, плохи! – ответил дядя Вася, глядя в окно. – Ну, пойдем.
Дядя Вася надел фуражку.
– Пойдем, – повторил он, поворачиваясь к дверям.

*

На узком, некрашеном и перепачканном черной керосиновой краской столе телеграфной стояли четыре аппарата.
За одним, опутанным узенькими завитками бумажных стружек, сидел дежурный телеграфист. Черной рукояткой аппарата он рассыпал по комнатке легкий мелкий треск.
Когда дядя Вася с Чичиковым на фуражке вошел в телеграфную, дежурный, не отрывая глаз от ползущей полоски бумаги, закивал головой:
– Скорей, скорей, дядя Вася! Давно ждет, – и, учащая дробь ударов, – продолжал вслух: – Дядя Вася у аппарата.
Аппарат на минуту замолк. Дядя Вася опустился на скамью, рядом с дежурным, закурил, пододвинул стопку бланков и достал из кармана карандаш. Чичиков, давно покинув фуражку, путался по столу в шуршащей неразберихе несмотанной ленты. Аппарат застрекотал. Дежурный, оттягивая ленту, начал читать:
«Я Смирнов точка команда бронепоезда прибывшего охраны участка высыпала землю из мешков набила их находящейся участке солью точка сегодня три часа бронепоезд самовольно покинул участок отправился продажи соли николаевск точка участок остался без охраны подвергается опасности нападения бандитов точка необходимо задержать и вернуть бронепоезд точка примите все зависящие вас меры сообщите николаевск просите помощь точка но прежде всего старайтесь оказать моральное воздействие точка буду ждать известий все ли понятно знак вопроса».
Аппарат умолк.
Дядя Вася оторвал карандаш от бумаги и почесал тупым концом взлохмаченную бровь.
– Все понятно, – бросил он на вопросительный взгляд дежурного. – Сделаю, что возможно. Сомневаюсь успехе морального воздействия бронепоезд. Тяжела штука. Буду держать курсе. До свидания.
Аппарат, запнувшись, ответил – до свидания.
– Де­лишки! – протянул дядя Вася, пуская струю дыма в Чичикова.
Воробей подскочил к руке с папиросой и клюнул палец.
– Не нравится? – усмехнулся дядя Вася. – Мне тоже, брат, не нравится. А ты, Егоров, – он ткнул карандашом в исписанный листок, – об этом – никому!
– Что вы, дядя Вася, разве я не знаю, – обиженно заморгал дежурный.
– Ну, ну. Я так. На всякий случай.

3

На залитом солнцем перроне дядя Вася остановился. После керосиновой духоты телеграфной он жадно вдохнул свежий, пощипывающий холодком мяты воздух. Мяты в степи было много. Серо­голубая, распластанная, она делала степь сизой, влажной, будто покрытой росой. Но росы уже не было.
Шагая через блестящие, еще холодные рельсы, дядя Вася спустился с насыпи и зашуршал жесткой, желтой травой.
Солончаковая, серая, с голубоватыми плешинками земля от жары лопалась и разрывала корни травы. Дождей не было с апреля, и от травы подымалась въедливая белая пыль.
Дядя Вася остановился у круглого одинокого холмика, расстелил тужурку и лег лицом к солнцу. Чичиков кружился над ним, то припадая почти к земле, то взмывая в бледнеющее и уже не утреннее небо.
Степь наполнялась дымом. Солнце слепило, и дядя Вася, поерзав, стараясь удобнее лечь, закрыл глаза. Под сжатыми сморщенными веками сразу поплыла живая палевая мгла. Она плыла медленно, вбок, темнея, переходя из палевой в красную, из красной – в багровую. Откуда­то сверху по ней покатились синие, фиолетовые, зеленые кружки. Кружки вспыхивали, плыли, качались, падали вниз. Сверху скатывались новые и новые, – они также, качаясь, проплывали и исчезали. Вместе с ними вспыхивали и гасли коротенькие цветные мысли. В ушах снова возникало легкое шипение углей. Багровая мгла темнела, кружки и мысли расплывались и исчезали. Вдруг слепительный, широкий луч с тупым звоном ударил по глазам.
Дядя Вася разжал веки. Черное дымное небо кружилось над ним с легким шипением. Тело теряло собственную тяжесть. Ощущение духоты и тесноты охватило его, и ему показалось, что он висит вниз головой в черном дымном небе.
– Опять, опять, – задохнулся он, приподнимаясь на локте и глядя в небо.
Небо, еще шипя, бледнело и становилось голубым. Дядя Вася услышал чириканье воробья и сел.
– Что ж это, Чичиков?
Испытанное ощущение показалось дяде Васе знакомым, когда­то давно пережитым.
Просторный, серый от глиняных построек и заборов двор. В углу – поросшая травой крыша низенькой конюшни. По краю крыши – три долинных деревянных желоба. На крыше – он сам и два его приятеля. Они садятся верхом на желоба скатываются вниз на кучи навоза и соломы и снова лезут на крышу. От частого катания желоба отполированы до блеска. Конюхи ведут с мальчишками упорную борьбу – дерут уши, гоняют вожжами, но все напрасно.
Однажды кто­то из конюхов вбил в желоба гвозди. Первым покатился, конечно, он, дядя Вася. Полотняные штанишки с треском зацепились за гвоздь, и дядя Вася повис вниз головой. Сначала он ничего не понял, но, поняв, испугался и заорал во весь шестилетний голос. Тяжесть приливающей к голове крови и овладевшая им темнота и теснота заставили испугаться еще больше и замолчать. Когда его сняли и поставили на ноги, он дрожал всем телом, но не произнес ни звука. На другой день, улучив минуту, он с приятелями выломал все три желоба.
Дядя Вася рассмеялся.
Чичиков, испуганный неожиданным смехом, неловко свалился с кончика сапога, но сейчас же оправился и вспорхнул на плечо.
– Испугался, дурашка! – смеялся дядя Вася, приподнимаясь с земли.

4

За столом, покрытом клеенкой в коричнево­белых квадратиках, пили утренний чай.
Чичиков опередил дядю Васю. С громким чириканьем он влетел в окно и опустился, мазнув крылышком по чаю в блюдечке, около Коти.
– Осторожно, Чичиков! Горячий! Ошпаришься еще! – испугался Котя. – Мама, налей ему чаю.
Елена Григорьевна пододвинула к себе большую синюю кружку, плеснула в нее коричневую струйку чая и долила доверху дымящимся молоком.
– Лида, поставь папе!
Девочка привстала и, не отрывая глаз от кружки, обеими руками, высоко подняв плечи, пронесла ее через весь стол.
– Чичиков, на!
Елена Григорьевна поставила возле самовара блюдечко с размоченным в сладком чае хлебом.
– Котя, доедай творог.
– Мама, я не хочу больше.
– Доедай, доедай.
– Доедай, доедай! – загудел в дверях дядя Вася. – Дают, так бери, а бьют – сдачи давай!
Он подошел к письменному столу и, не садясь, нагнувшись, начал что­то писать.
– Ты бы хоть поел сначала, – недовольно протянула Елена Григорьевна.
– Иду, иду. Не ворчи, старуха. Еда не волк – в лес не убежит! Верно, старик? – подходя к столу, подмигнул дядя Вася сыну.
Котя, доглатывая творог, вздохнул:
– Все у тебя старики, папа, – и я старик, и мама с Лидой старухи, а ты, подумаешь, молодой.
– Ну да, молодой, – улыбался дядя Вася. – Смотри – тебе одиннадцать лет. Лиде тринадцать, маме тридцать девять с хвостиком – всего значит шестьдесят три с хвостиком, а мне только – пятьдесят и без хвостика.
– Ты еще Марфу присчитай, – смеялась Лида, – тогда нам больше ста будет.
В комнату вошел высокий, молодой блондин – агент УТЧК. На узеньком пояске, сбоку, у него висел огромный деревянный кобур офицерского маузера.
– А, Уточка! Здорово, садись! Слыхал, брат?
– Слыхал, дядя Вася, слыхал, телеграмму получил. – Блондин пододвинул стул и сел, не снимая фуражки.
– Уточка, хотите чаю? – спросила Елена Григорьевна.
– Спасибо, налейте, Елена Григорьевна, еще не пил.
Дядя Вася закурил.
– Что же делать будем?
– Не знаю. Надо обсудить. – Блондин сдвинул мау­зер на колено. – Дело серьезное. Матросы! – добавил он.
– То­то что матросы.
– Какие матросы? – нерешительно спросил Котя.
– А те самые, – прищурился дядя Вася, – которые на колесах плавают. Не видал? Вот приедут, покажу.
Елена Григорьевна из-за самовара, молча, разглядывала мужа.
– Послушай, Вася, – перебила она разговор, – сходил бы ты к доктору. Посмотри, на кого ты похож: глаза красные, мешки в пол­лица. Надо же о себе когда­нибудь подумать.
Уточка, отодвинув стакан, взглянул на дядю Васю.
– Да, действительно, дядя Вася. Тово. Неважно.
И неожиданно вместо обычных: – пустяки, пройдет, – дядя Вася в первый раз за пятнадцать лет жизни с Еленой Григорьевной, спокойно и серьезно ответил:
– Да, пожалуй, надо сходить. Верно – неважно. – Он встал. – Пойдем, Уточка, дело не ждет!

<...>

Купить в интернет-магазинах: